Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
Круг замыкается, это – триптих!
Слева и справа две удлинённых, горизонтальных вещи – масляные «Зеркала» и карандашные «Окна»; в центре – «Срывание одежд», мощь масляного многофигурного полотна.
– Но рука не была только техническим инструментом, нет.
– Помните притчу об удивлённом слонёнке, который узнал, что у него есть помощник-хобот?
– Он, кажется, в последние годы вообще не сталкивался с техническими трудностями, если не считать борьбы с крупнозернистым холстом!
– Кисть, карандаш в руке стали инструментами судьбы, наступавшей на пятки.
От безличности,
Чья-то спина заслонила зеркало, триптих распался.
– Как можно было столько успеть? Зашёл проведать и – бац! «Несение креста», сопутствующие эскизы – как самостоятельные картины!
– Невероятно, между больницами!
– Карандашные лессировки, пожалуй, посложней масляных, ватман махрится… а какие сложные композиции, да и площади огромные надо было покрыть, площади…
– На «Срывании одежд» извёл сердце, – Гошкин голос за шкафом, – как дописал масляную громадину, показал, так и случился приступ, потом всё хуже…
Солнце заиграло в стёклах книжного шкафа, вспыхнул в руке стакан с киселём.
Подливали спиртное, голоса звучали громче, толчея у шкафов активизировалась; поминки перетекали в оживленный вернисаж.
Допивал кисель.
Сангиновый, на склеенных полотнищах обоев, эскиз «Несения креста» – огненно-коричневый выброс злобы! Пышущие энергией громилы из «Срывания одежд», лишь сменив объект атаки, обнажившись, пустились в злобный танец по земной хляби. Нависшие над несущим крест, почти раздавленным тяжеленным брусом, культуристские торсы, занесённая плётка…
И – карандашная версия! Скорченная фигурка, скорбное лицо несущего крест, в картинном фокусе; и – наваливающиеся, указующие, подгоняющие и понукающие… опять злобный танец масок, но – земля ушла из-под ног, внизу, за голыми коленями, икрами, щиколотками, ступнями лишь провисшая, продавленная тяжёлым облаком, складка тверди, за ней ещё одна земная складка, с капустным полем, оборвавшимся рядом деревянных телеграфных столбов… злобный ажурный мерцающий оттенками серебра надоблачный танец? Закружившись, не заметили, что уже на небе?
Рядышком в толчее очутился Гена Алексеев; подняли молча рюмки.
Наверное, так! Уже на небе… А вот небольшой рисунок – те же лысые маски, только закрывающие сами себе глаза костлявыми руками с длинными-предлинными пальцами. Словно кисти скелетов!
Ещё один триптих! – сообразил Соснин – в центре серебрилось огромное и объёмное, пронзительное «Несение креста», слева и справа – те же фронтальные «Зеркала», «Окна», по четыре головы в каждой картине…
Тут-то Соснин разглядел на «Несении креста», у самого обреза подрамника – спиной к шествию – маленькую фигурку в тёмном пальто, такую же, как на «Срывании одежд», под козырьком забора… спиной к шествию? Всё уже знал тогда?
– В Гагре пересеклись, звала на Пицунду,
а он…– Он в Гагре в холодном море перекупался, схватил ангину, с осложнением.
– Где Бызова-то похоронили? Там или сюда привезли? – спрашивала у Гошки Милка, с трудом сдерживая слёзы.
– Там кремировали, здесь похоронят.
Из-под века выползает опаловая слеза, и пульсирует на каменной женской шее жилка, горьковатая усмешка собирает морщинки у щели рта, выдавливается улыбка, помнящая былое счастье горячего, ещё не отсечённого тела, улыбка, понимающая непрочность всего-всего, даже этого холодящего, отнимающего последнее тепло мрамора, который тоже перетрётся временем в пыль, развеется.
– Толя в Париже, не знает ничего, – вздохнула-всхлипнула Милка, – так один за другим и вымрем, не повидавшись.
Обрубки мраморных тел с живыми головами окутывает пепельно-серебристая теневая испарина пушистого блестящего облака.
Камень, мрамор? Нет, нет, вот где разгадка карандашной грифельно-серебристой гаммы! – бюсты вылеплены из летучего праха.
– Болезненная раздвоенность, на всём, что делал, печать дуализма.
– Нестираемая печать христианства.
– С больной головы на…
– Нет, это в основе основ: раздвоена Библия!
– То есть как?
– Так, – Ветхий Завет воспевает жизнь, Новый – смерть.
– Не смерть – воскресение!
– Блажен, кто верует.
Лица искажает испуг, им ясно уже, что каменеют, холодеют, жизнь, перебрав все варианты предсмертных состояний, медленно покидает их, уступает белоликому ознобу, твёрдости, гладкости, неподвижности. Миг остаётся до превращения лиц в предметы с погасшими остановленными глазами, а облако – спокойное, величаво-плывучее – зримо предрекает воздушность, прозрачность каменеющей плоти, да-да, слеплены бюсты из чего-то нежно-шелковистого, летуче-недолговечного, вроде сигаретного пепла, о, их опасно касаться – рассыплются, развеются.
Тень уплывает, точёные культи, плечи опять засветились изнутри паросскою белизной, линию шеи уже не ломает биение пульса, бюсты успокаиваются, окончательно застывают в холоде совершенства, и угадывается за ними, в туманящихся глазницах оконных арок пейзаж с косым войлочно-клочковатым облаком, только-только пересёкшим картинную плоскость, пейзаж, разделённый надвое узким межоконным простенком на одинаковые симметричные перспективы.
– И уже не спросишь почему так нарисовал, – снова вздохнула Милка за спиной Соснина, – рассматривала карандашную миниатюру: под облаками, на складках скатерти, лежали столовый нож и отрезанные уши, как балетные туфельки.
– Или это вот, как понять? – Гошка, Милка сдвинулись к изображению лысых, громоздящихся одна над другой голов: из ртов лились потоки воды, рисунок назывался «Водосточные трубы».
А на подоконниках – чем не мраморные прилавки-стойки? – перед застывшими бюстами вписанных в арочные окна парочек – по два пузатых бокала: смаковали, глотали, да проворонили занесённый нож?
И что там маняще-непостижимая, недостижимая бесконечность! – бокалы рядышком, но не дотянуться, рук уже нет! И назад, назад, в заарочную глубину, звали буколические ландшафтики, по которым не погулять.