Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
На тонком стекле винных бокалов расплывались блики.
В бликах на точь-в-точь таких же бокалах, стоявших рядом с серебряными подстаканниками на застеклённой полке буфета, выгибались оконные рамы, алели вдали, отсвечивая закатом, кирпичные стены.
Да, карандашом подробно писалась история, протяжённая, запутанная… история усечения человека в бюст, история, превращённая затем в концентрат. И – воссозданная из серебристого порошка.
Траурная мелодия, почётный
Орудийный лафет с гробом отчаливает от Колонного Зала, аккуратные солдатики с карабинами на плечах печатают, с зависанием в воздухе сапог, гусиный шаг.
Гроб заплывает-таки на Красную площадь, соратники, ставшие претендентами, лезут на Мавзолей.
Траурная мелодия, почётный караул у цветочного кургана в центре притемнённого Колонного Зала, на кургане возвышается гроб.
Орудийный лафет с гробом отчаливает от Колонного Зала, аккуратные солдатики с карабинами на плечах печатают, с зависанием в воздухе сапог, гусиный шаг.
Дёрнувшись, понеслись навстречу чьи-то ботинки в глине, пук травы, стенка могилы с жирно-сыпучими коричневыми мазками, сплетениями тонких и жёстких, как дратва, корней, корчился на дне ямы разрубленный надвое лопатой дождевой червь, плыло в лужице потустороннее облачко.
Наново пережил миг падения, рывок за руку, вернувший устойчивость, увидел заплаканные мятые лица, услышал в наступившей тишине, как сосна уронила шишку.
И вспомнил о дядиной причуде фотографировать похороны.
Опять путь в объезд, мимо заборов, бараков, чадящих заводиков.
За мутным витражом крематория – сломанный оранжевый эскаватор, бетонные коллекторные кольца, вмёрзшие в грязный лёд.
Чёрный дым из высоченной, закопченной у жерла кирпичной трубы.
Пятна снега на бурой земле.
Прозрачный лесок.
Неряшливый больничный коридор, одинаковые кровати вдоль стен. Изображение – притемнённое, матовое, со случайным, но словно застывшим на переднем плане блеском перевёрнутой вверх дном склянки с глюкозой в железном захвате капельницы.
Рука, лежавшая на сером байковом одеяле, вздрагивает, свешивается, безвольно повисает, как плеть.
Кто это умирает, кто?
Всё точно: Филозов, Нешердяев у изголовья гроба, закутанная в чёрную шаль вдова на стуле, фотопортрет молодого Гуркина над неаккуратной горкой венков с искусственными цветами; увеличенная копия той самой фотографии, что была наскоро налеплена на лист ватмана с некрологом – вдохновенно вскинутая голова с пышною шевелюрой, тощая шея, расстёгнутый воротник ковбойки.
Траурная мелодия, почётный караул у цветочного кургана в центре притемнённого Колонного Зала, на кургане возвышается гроб.
Заснеженный Таврический сад, мороз, у ограды – чёрный хвост очереди… толчея на Шпалерной, торопливо вышагивающий Кушнер с двумя красными гвоздиками, он в меховой шапке, наглухо застёгнутом тяжёлом пальто.
Шопен… Белоколонное фойе Таврического дворца, гроб на вершине цветочной горы. Входит Путин, подходит к вдове, целует…
Развесистые кроны могучих деревьев накрывают изумрудный пологий холм у рукава запруженного машинами хайвея, чёрная цепочка людей медленно и понуро движется по гравийной аллейке между торчками отблескивающих небом камней.
Зазвучав, оборвалась симфония Малера… а-а-а, что теперь, «Рондо Каприччиозо»?
Кого хоронят?
Ни одного знакомого лица… хотя нет, нет же, в большой чёрной шляпе с волнистыми полями – Вика? Нет, не Вика, опять обознался – это, наверное, похожая на Вику дочь её, да, она уже такая по годам, какой была Вика, когда случайно увидел всю семейку, обедавшую в Мисхорском парке. Рядом с Викиной дочкой – оплывшая развалина с ярко намазанными губами, не без напряжения Соснин узнал всё же – укрупнились заплаканные глаза – Мирру Борисовну; голубое свечение размывало черты.
И сразу перенёсся в прелестный прибалтийский городок, прижатый к заливу дюнами; возвращался с музицирования при свечах – шёл мимо рыбачьих домиков с мальвами, вдоль плескавшегося залива. Какая связь была между тем камерным концертом и этими похоронами?
Подножье кладбищенского холма. Из-под вибрирующей мутной голубизны, как из-под тумана, как из пращи пущенные, вылетали яркие свежеумытые автомобили.
Незнакомки в трауре, в больших шляпах, медленно-медленно направляются под палящим солнцем к увитым диким виноградом решётчатым воротцам; а-а-а, Антошкины дочери, они идут вдоль тоскливо-длинного колумбария в Сан-Хосе. Антошки нет, был и нет, – шептал Соснин, чувствуя, что ему захотелось быть там вместе со взрослыми дочерьми Бызова, такими же, как отец, статными и плечистыми, захотелось медленно идти вместе с ними по ровненькой гравийной дорожке.
Цветочный – жёлто-белый – бордюр стриженого газона.
Чёрные шапки низкорослых калифорнийских кипарисов – поодаль.
Светлая комната, кровать напротив широкого окна.
Голова Манна – по центру большой высокой взбитой подушки. Манн, не мигая, смотрит в окно; августовский зной… лазурная бликующая гладь Цюрихского озера, яхты, сверкает цепь заснеженных пиков. Приоткрыта стеклянная дверь в соседнюю комнату, в солнечном клине – чёрный пудель.
– Валерка умер легко, во сне, – расслышал утешения Художника, – он страдал старческим слабоумием. И зазвучал женский голос откуда-то издалека, из детских прослоек памяти: поколенью раскрывает объятия земля…
Стерильно-белые покои мюнхенской богадельни, сухонькая седая дамочка в сиреневом халатике, склонившаяся над Валеркой; Соснин присмотрелся.
– Да, это Таточка, не удивляйся. Сначала она за Валеркой поехала в ссылку, на Колыму, когда его засудили, если бы не Таточка…