Прошедшие войны
Шрифт:
Чуть погодя Раиса и еще одна пожилая русская женщина подали разнообразный, богатый ужин. Глаза Цанка разбегались, он не знал, как есть, к чему приступать в первую очередь. Стал подглядывать за Курто и его тестем. Пытался делать как они, потом плюнул и стал есть руками, специально не смотрел в сторону друга, чувствуя сбоку его осуждающий, недовольный взгляд.
— Цанка, а Вы раньше бывали в городе? — спросил отец Раисы, откусывая толстый белый хлеб с маслом и черной икрой.
— Бывал много раз… Я даже три года жил здесь.
— Где?
— На Бороновке.
— Где, на Бороновке?
— В тюрьме.
— В тюрьме? — тесть Курто уставился на Цанка поверх очков. —
— В тот раз в тридцать четвертом.
— А что, был еще случай?
— Да, я после этого был на Оймяконе, несколько месяцев назад вернулся.
— Гм, гм, — чуть не поперхнулся толстяк, — ну и друзья, — сказал в сердцах, вытер жирный рот салфеткой, бросил ее в тарелку с рыбой, ногами отодвигая стул встал, не прощаясь вышел из гостиной. Следом, согнувшись, выскочил Курто. Закрыл дверь. Было слышно, как о чем-то недовольно говорили отец Раисы и она сама. Цанка все прекрасно понял, тем не менее продолжал жадно есть.
Вошел весь красный Курто.
— Мог бы об этом молчать, — зло сказал он другу, закуривая папиросу.
В это время забежала жена.
— А ну брось курить, здесь дети… И вообще, это не проходной двор.
Курто спешно потушил папиросу, грузно опустился на стул, руками закрыл лицо, молчал.
Цанка сидел, не зная, что делать; идти ночью было некуда, могла арестовать милиция. И тем не менее он встал из-за стола, с жалостью посмотрел на друга.
— Спасибо, Курто… Извини, я пойду.
— Никуда ты не пойдешь, — очнулся друг.
— Мы должны идти в гости, собирайся, — крикнула из прихожей Раиса.
Курто снова достал папиросу, закурил, протянул пачку Цанке.
— Ты снова куришь, — вбежала разгневанная Раиса.
— Пошла вон отсюда, скотина, — кинулся на нее разъяренный муж.
— Это я из своего дома…
— Да, да, ты, ты — вон, — и он в гневе замахнулся.
Испуганная жена попятилась назад, выбежала из гостиной, закрывая за собой дверь. Слышен был плач, как собирались дети, как громко хлопнула входная дверь.
— Извини, Курто, я не хотел… Я пойду.
— Никуда ты не пойдешь. Надоели они мне. Как будто я без роду и племени. Раз в год кто приедет — возмущаются… Давай лучше пить, — и он полез в красивый сервант.
Пили снова коньяк. Не успели опорожнить полбутылки, как появилась Раиса с детьми, только теперь в сопровождении тещи. Ничего не говорили, только поочередно ходили по гостиной, якобы убрать посуду, что-то взять или положить в сервант и в шкаф.
Вскоре Цанка уложили спать здесь же в гостиной на разложенном роскошном диване. Вначале лежать было мягко, приятно от нежного белья. Потом стало неудобно — все куда-то проваливался, в спину лезли упругие пружины. Хотелось идти в туалет, но было неудобно. Долго не мог заснуть. Думал о друге. Теперь не знал, жалеть его или завидовать… Узнал лишь, что после того, как Цанка арестовали в первый раз, послали Курто учиться в город. Здесь он познакомился с Раисой. (Хотя, сказать честно, в это верилось с трудом, Курто был очень красив, по сравнению с женой.) После учился три года вместе с ней в Москве. Нынче Зукаев стал начальником управления снабжения системы профессионального, школьного и дошкольного образования. Это заведение входило в нарком науки, образования и атеизма, где в свою очередь начальником был тесть Курто… На заре Цанка встал, тихо оделся, вышел в прихожую, в темноте не найдя своих чувяк, включил свет, увидел сиротливо лежащий на том же месте свой узелок, секунду подумал, понял, что выкинут, взял его воровато, осторожно прикрыл за собою дверь…
Стояла осень, тихая, погожая,
малодождливая. Буковые и дубовые горные рощи вокруг Дуц-Хоте угомонились, затихли, стали прозрачнее, легче. Осенние деревья, как запоздалые девки, отгуляли расцвет и молодость, поняли, что приходит конец, взялись за ум, принарядились напоследок — стали цветастыми, разноцветными, видными. Однако все это уже не помогало, улетели птицы, нагуляли жир животные, устала природа от летнего буйства и зноя, требовала тишины, покоя, размышления.Цанка тоже свыкся с гражданской жизнью, стал потихоньку подстраиваться под большевистский лад. Нигде не болтал, ни с кем не спорил, в конфликты не вступал. По возможности скрытно от всех ходил в лес на охоту, там же в дупле старого дуба прятал пятизарядную винтовку, оставшуюся еще от Баки-Хаджи — приносить ее в село, а тем более в дом, боялся. В выходные дни выгонял всех родственников, даже горделивых Басила и Ески, в лес на сбор диких даров природы. Чердаки Арачаевых ломились от собранных ягод шиповника, мушмулы и боярышника, грецких и лесных орехов, плодов каштана и груши, грибов. Охотиться ходил далеко от населенных пунктов, боялся, как бы не услышали в селе оружейный выстрел. Дома всем говорил, что ловит дичь в капканы. В принципе все всё знали, но до поры до времени молчали, считали, что Цанка и так отсидел немало, а нынче никуда не лезет, работает себе сторожем в школе, и ладно.
Как-то в один из понедельников, когда пришел в Веденское НКВД для отметки, встретился лицом к лицу с Белоглазовым. Улыбнулся чекист синеглазой, приторно-сладкой улыбкой, подал руку отвел в сторону.
— Ну как дела, Арачаев? Почему к нам не заходите, а только в милицию, или они для тебя милее? — смеялся он то ли искренне, то ли с издевкой.
Цанка в тон ему лицом улыбался, в душе страдал, не ждал он доброты от этих работников, знал прекрасно, что контакт с ними, даже самый задушевный, нежелателен, что хочешь не хочешь, а они обязаны искать врага, в этом их работа, их смысл существования.
— Ну что, Арачаев, говорят, всю дичь в лечу перестрелял, — говорил Федор Ильич, все так же загадочно улыбаясь.
— Ничего я не стреляю — на капкан ловлю, — заартачился Цанка, вынужденная, услужливая улыбка исчезла с его лица, оно приняло напряженно-жалкое выражение.
— Да ладно, ладно, как-нибудь разберемся, — Белоглазов посмотрел по сторонам, достал папироску, медленно закурил. — Ты вот что — надо одно дело сделать.
— Какое? — насторожился Цанка, ожидая самое неприятное.
— Нужен барсучий жир для лечения жены.
Арачаев облегченно выдохнул, инстинктивно напряженные плечи его расслабились, заметно опустились, теперь он действительно улыбнулся — просто, скупо, чуть даже по-детски.
— Все сделаю… Вы знаете, — Цанка забыл имя-отчество Белоглазова, — я сам после Оймякона страдаю легкими… Две-три недели назад начал пить жир — совсем другое дыхание появилось… Сейчас самый сезон, они жиру набрались, отъелись…
У Федора Ильича глаза расширись, загорелись, забегали так, что Арачаев заметил это, замолчал в замешательстве.
— Ой, Арачаев, за живое задел — я ведь сам страсть как люблю охоту… А кабаны есть?
— У-у-у, этого добра хоть отбавляй.
— А ты с собаками, аль как?
— Да у нас в лесу и собаки не нужны, постой на тропе с полчасика — сами прибегут. Тьма их там жуткая.
— А зимой на ночную засаду ходите?
— Конечно — это самое азартное! Так Вы собирайтесь, вместе пойдем.
Белоглазов сплюнул.
— Нельзя нам, нельзя, — при этом выразительно проматерился. — Слушай, Арачаев, а нельзя и кабанчика… Я, конечно, нескромен.