Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:

– Не может быть, чтобы они так серьезно думали! – хохочет Натан, распаковывая свой рюкзак и доставая палатку.

– Может! – говорю. – Возьми и почитай – хотя бы в интернете: авторитетнейшие ученые-эволюционисты эту хренотень несут. И этот Дарвиновский тяжкий обкур они до сих пор называют наукой! А ты в курсе, – говорю, – что рисунки развития человеческих эмбрионов, которые сфальсифицировал подельничек Дарвина – Хеккель, и за фальсификации которых он в свое время был изгнан из университета – до сих пор выдают за правду во многих учебниках биологии? Хеккель же просто-напросто грубо подрисовал человеческим эмбрионам хвостики и жабры.

– Что, – говорит Натан, – ты имеешь в виду? Разве у человеческих эмбрионов нет жабр и хвостов?! Мы же учили…

Я говорю:

– Натан, ну позор тебе! – говорю. – У тебя ж, – говорю, – уже пятеро детей! Вы же ультразвуковой скан твой жене во время беременности делали! Ты видел какие-нибудь жабры и хвосты

у твоих еврейских детей?

– Нет! – округлил в ужасе глаза Натан. – Кошмар какой! У моих, лично, детей, конечно, никаких ни хвостов, ни жабр не было! Но… В учебнике биологии-то действительно было сказано, что жабры есть! Я же как щас помню, нас же в школе учили!

Я говорю:

– Натан, – говорю, – ну ты же вообще ровно по тем же советским богоборческим учебникам в школе учился, что и я. Ты, – говорю, – в каком году из Москвы в Иерусалим уехал? Но ужас-то, – говорю, – в том, что хотя всё это вранье уже давно разоблачено, и давно уже опубликованы подлинные, современными техническими средствами сделанные съемки человеческих эмбрионов, на которых, конечно же, нет никаких ни жабр, ни хвостов – но Хеккелевские рисунки с жабрами и хвостами не только в советских, но и в современных мировых учебниках биологии штампуют! И ни один ученый-биолог, который отказывается признавать весь этот морфиинистский бред и наглое дарвинистское мошенничество, фактически не имеет шансов сделать карьеру в науке! Это же тотальная дарвинистская коррупция мозгов! Я, – говорю, – просто изумляюсь, как этой банде шизофреников и наглых мошенников-дарвинистов до сих пор, уже сто пятьдесят лет, удается держать в заложниках всю науку, и весь мир! Дарвинизм же, – говорю, – это как тоталитарная Берлинская стена вокруг мозгов и душ людей! Но, – говорю, – я не сомневаюсь, что скоро и эта стена падёт, и падение ее будет так же скандально и велико, как и падение Берлинской стены.

Смотрю: Натан, несколько недоуменно, палатку на полу раскладывает.

Я говорю:

– Натан, вот же два дивана стоят – коротенькие, конечно, но если ты подожмешь ноги, или подставишь стульчик, то вполне уместишься.

Натан говорит:

– А я, – говорит, – на жестком люблю спать.

Короче, расстелил себе палатку на полу и, успокоенный, опять по комнате принялся гулять и книжки цопать.

– О! – говорит. – А этот альбом у тебя откуда?! Круто! Старый какой! Solidarno's'c! Валенса! Где это ты купила?!

– На барахолке, практически, – говорю. – В Trinity Charity shop.

(А там на обложке – Валенса со значком Ченстоховской Божьей Матери на лацкане костюма, на сердце, – значком, который он никогда не снимал. Сим победиши!)

Натан – явно моментально придя в какую-то органически естественную для себя форму существования, забыв, где он – сел на диван, сгорбился и принялся, не замечая уже, что кто-то есть рядом, картинки рассматривать – сам себе под нос что-то там комментируя.

– Круто! – говорит. – Валенса с Иоанном Павлом Вторым! – поднял на секундочку голову на меня и говорит: а я, кстати, видел живого Иоанна Павла Второго! Я, когда мне было восемнадцать, в 1991-м, в Ченстохову ездил, на всемирную встречу христианской молодежи с Иоанном Павлом!

Я говорю:

– Не может быть.

Натан говорит:

– Может, еще как! Я там, помню, с итальянцами значками обменивался – и отплясывал на бульваре!

– Не может, – говорю, – быть.

– А что, – говорит, – неужели ты тоже там была?

Я говорю… Нет, ничего я не говорю: сижу, смотрю на этого Иерусалимского хиппана и думаю про себя: забавно, вот они – дети Ченстоховы.

А утром, после того как Натан уехал на вокзал, я случайно наткнулась на прозрачном своем письменном столе на забытые им, видимо, линзы для глаз – похожие на круглые прозрачные наклейки для клавиатуры – с невидимой тайнописью.

Нет, милый, честно: Натана ты можешь прямо сразу вычеркнуть из списка возможных жертв твоей паталогической ревности: Натан, не в пример тебе, фотографию жены в бумажнике носит, и фотографии всех пятерых детей.

The Voice Document has been recorded

from 4:01 till 5:37 on 19th of April 2014.

Из-за дурацких с тобой разборок чуть было не упустила главное. Заранее предупреждаю, что слышно меня сейчас вряд ли будет. Замерещил рассвет – дрозд улетел (как будто до этого, ночью, он, по какому-то особенному деловому заданию, компенсировал мне недостачу света трелями, разжижая тьму своими фюить). А рассвет в моей этой чердачной квартире можно наблюдать только из кухни (не верю, что ты и туда умудрился жуликов своих заставить напихать жучков!) – когда залезешь на столик у раковины, и высунешься в тот, полу-восточный, кухонный, иллюминатор. Шанс встретить рассвет у меня, с моим режимом дня, есть только если я «еще» не сплю – а не «уже» не сплю – так что сейчас, когда я не спала уже дня два, самое время.

Ага. Вот она уже – видна отсюда, со столика, – первая

ярко-синяя ниточка цицит – которую пропустили через слежавшиеся за ночь, опухшие облака! Справа, из переулка, грохот… Не подумай, милый, что я над тобой специально издеваюсь – но мне придется перейти в гостиную, чтобы рассмотреть: приехал питон-паралитик, нанизывающий на себя мусорные ящики, и увозящий их, извиваясь всем своим мусорным тельцем, в неизвестном направлении.

Цокает по переулку соседка – ранняя птичка – в длинном белом пальто: заподозрив дождь, вышла из подъезда уже под зонтом – а теперь, недовольно взглянув на небо, как будто ее обманули, мстительно свернула зонту голову и запихнула в ягдташ.

Ну вот! Хлынуло наконец солнце! Тучки сдуло – погоду ведь всегда здесь, над островами, вращают на быстрой перемотке – как будто какой-то ребенок балуется с пультом remote control от неба!

Сквозь солнце все-таки начало кропить – падают отдельные, штучные, сосчитанные капли. И мой полуоткрытый иллюминатор – уже в сверкающих веснушках. Соседка, еще не успевшая доцокать до конца переулка – остановилась и, с выражением строгого выговора на лице, с шумом высвободила зонт из плена. Сверкающие колышущиеся сельди антенн (улетающие в небо с соседней крыши), как только легкая дымка чуть жмурит солнце, превращаются в скелеты – и – через миг – вновь обрастают сияющей, до боли в глазах солнечной, лучащейся, селедочной плотью. Я смотрю сквозь иллюминатор на радужно-разноцветные капли (изумрудные, золотые, лазоревые – весь разложенный спектр белого, прозрачного, солнечного) и вспоминаю древние монашеские байки о появлении нерукотворного огня: цветное марево в темноте, разноцветные капли на камне, живые бисерины, скатывающиеся, в периферии взгляда, как бред, как невероятный сон, пока на них не смотришь и читаешь молитвы – и вдруг вспыхивающие – дающие жизнь лампаде: чтобы легче было читать по молитвослову. Я подхожу к Кувуклии и вижу, что вместо обычной, незыблемой, неизбывной благодати катакомбного привкуса царит суета. Бородатые греки – жутко похожие друг на друга монахи Самуил и Пантелеймон (знакомые и любимые до последнего волоса в бородах), мучительно закусив бороды, бегают, в черных рясах, в поисках чего-то, или кого-то, явно неуловимого. Народ горланит и напирает. Коптские монахи с напряженными темными потными лицами – и с кобальтовым звездно-золотым небом на шапочках – ходят по-деловому, быстро, такой поступью, как будто знают что-то, о чем остальные не в курсе. Монахи армянские вышагивают выпрямившись и с достоинством, и черные капюшоны надвинуты на их носы столь низко, что кажется, что они хотят закрыть лицо. Мирской разноглаголице мирян, наступающих на ноги, несть меры описания. Уже необычно людно – и молитвенное безмолвие, как куколь надвигаемое здесь, всегда, сразу, перед Кувуклией, как только входишь – теперь кажется не просто разбитым – а недосягаемым, никогда не бывшим мифом. Необычно, необычно людно – но еще можно продохнуть – но, по ежесекундной динамике прибоя, ясно, что через минут пятнадцать начнется давка. Я, пожалуй, выйду на воздух, Господи. Есть люди, которые могут быть в толпе – пусть самой благодатной – я не могу. Я лучше тихо посижу во дворе Храма. Я не знаю, Господи, зачем я приехала именно в это время дня. Я вот честное слово не гоняюсь за чудесами. И уж тем более, Господи, не поклонница поклоняться камням. Я знаю, Господи, что Ты просишь поклоняться не здесь, и не там, а в духе и истине. А вот притянуло сюда, именно в этот час, магнитом, против которого никакая логика не годна. Я поднимаю голову кверху: круглая лазурная духовая дулька, небесная киппа на маковке гигантского глыбистого купола – как знак: к нам можно влетать сверху. Единственное место на планете, где выжил дар говорить языками. Плазмы. Где слово врывается сквозь купол пламенем, со взломом колонн и стен, преломляя себя на языки и стекая огненными сполохами по сводам, где слизывают их с глыб водоворотом ладоней. Воронками фраз. Запекают свитками и трубят струделем смысла.

На узкой скамейке, слева, рядом с дверью, сидит спокойный, молитвенно-огражденный от прочего мира, монах, ни одна линия на лице которого не заканчивается обрывистой прямой – все с восточными завитками и виньетками: взвивающаяся виньетка бровей у переносицы, в рифму – витиеватая виньетка линии ноздрей, щедрой аркебузой выгнутая виньетища носа, черной бороды. Я, уже перед тем как выйти на двор, подхожу, подсаживаюсь на секунду – и, чтобы ненароком не оскорбить, заговариваю на всякий случай на английском:

– Извините, я хотела вас спросить… Я, собственно… Не знаю, как вам объяснить – заранее говорю: любой ваш ответ ни коим образом не убавит во мне веры ни на единое горчичное зернышко. Господь, несмотря на все мои грехи, за всю мою жизнь дал мне столько чудес, что я не просто верю – я знаю. Для меня не может быть большего чуда, чем Божье присутствие и Божья бесконечная любовь, которые я ощущаю, даже сквозь тернии земной жизни, всю свою жизнь, всем сердцем. Поэтому…

Монах удивленно поворачивается – и со вкусными фигурными виньетками армянского акцента говорит:

Поделиться с друзьями: