Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
– А ну – заходите! Нельзя девушкам ходить одним ночью по городу! – русский его оказался на удивление приличным.
Елена с Ольгой переглянулись: сказать сейчас «а с нами еще и дружки спать будут» – значило выписать себе верный волчий билет.
– Может… того… зайдем внутрь? А потом уже потихоньку сбегаем за Ильей и Сашей? А то он нас сейчас как вышвырнет отсюда! – зашептала Ольга.
– Что такое? Что за секреты? – громогласно потребовал отчета бдительный ксёндз.
– Простите, но наши друзья – еще два мальчика, они остались сторожить наши рюкзаки. Мы не может ночевать их на улице бросить, – решилась, все-таки, Елена, не без ужаса глядя на мрачнеющее, огромное лицо ксёндза.
Ксёндз грозно покачал большой головой:
– Засекаю время по тщасам, – угрожающе вскинул ксёндз, почему-то, правую, кисть, и постучал по несуществующему на лысом запястье циферблату хищным клювом левой. – Потом запру дверь и лягу спать. Не стучать!
И самым гадким ночным контрапунктом – когда они возвратились на место встречи (пару раз, на бегу, из-за мерзкого, ксёндзом навязанного цейтнота, ошибившись отвратительно советскими, аутентичной вони, совершенно одинаковыми подземными переходами), стала истерика Воздвиженского, который с невозможными, душераздирающе деланно-отвязными, не свойственными ему, интонациями тут же сообщил Елене:
– А мы тут без вас, между прочим, с двумя польскими девками познакомились! Вон туда, наверх, курить вместе ходили! – и почему-то ржал, как сивый мерин, срываясь на беспомощно-фальшивые, высокие нотки.
И Елена опять почему-то чувствовала себя во всём в мире виноватой.
И как потом отсчитывали по пальцам заверенные повороты к костелу, и как протискивались в отжертвованный им церковный подвал по лестнице – под мрачным, контролирующим взгляд ксёндза – который разве только еще в рюкзак и в карман и в рот к каждому не залез проверить криминальнейший криминал.
И как потом укладывались на мерзкие в подвале парты.
И как туго закручивала она в темноте колесико экспроприированного у Влахернского механического будильника – предчувствуя, как противно и невозможно будет просыпаться с утра, раскручивая, как пружину, эти паскудные ночные неприкаянные детали, с которых, почему-то, по мере перемещения из монастыря в этот какой-то грязный Вокзал-град, разом слетел всякий налет романтики.
И теперь этот же ксёндз, мужлан с крупным лицом грубой огранки, встрявший спросони в реальность с бодростью и навязчивостью ночного наваждения, стоял на верхней ступеньке, пружинисто придерживая громадным указательным пальцем тяжелую дверь:
– Доброе утро. У меня для вас плохая новость. У вас дома – война! – при этом сделал в слове «война» бодрое, накаченное, увесистое польское ударение на О. – Переворот! К власти вернулся КГБ.
«А КГБ, собственно, от власти никогда никуда и не отходил, – сонно подумала Елена. – Что там стряслось-то еще?»
– Вам нельзя возвращаться в страну, – хладнокровно докончил ксёндз. – Там чрезвычайное положение. Оставайтесь здесь. Вы можете жить пока тут. Я готов вам пока на первое время предоставить эту комнату. Попросим для вас официального политического убежища у правительства.
Уже через минуту ксёндз, – несмотря на трагизм сообщения, ничуть не сбавивший градус негостеприимства в лице, а даже и наоборот – смотревший на них, казалось, почему-то с еще большим подозрением в льдом обдававших голубых глазах, – с той же абсурдностью ночного кошмара притащил им зачем-то сюда, вниз, работающий на полную громкость радиоприемник – разумеется, ни фига здесь не ловивший и издававший лишь кишковыворачивающие шумы. И пришлось, еле открыв глаза, не умывшись, не причесавшись, как есть, колдыбать за ним на задний двор костела – и слушать польские новости, где мелькали, увы, русские, фамилии – но какой-то самой последней, мусорной буквы алфавита, Язов, Янаев, – и где от волнения и омерзения понять ничего было не возможно, а с ужасом распознавалось только одно словосочетание, то и дело с дрожью диктором повторяемое
во всевозможных контекстах: «Wojsko Рolskie». Которое, как в подробностях сообщалось затаившим дух радиослушателям, стянуто на такие-то (буквально на все сразу, куда уже поспели) точки границы с Советским Союзом.– Война! – поджав исполинский подбородок, повторил ксёндз, тяжело сложив руки на груди крестом и с какой-то параноидальной пристальностью наблюдая за малейшими их реакциями с высоты своего роста, с башни маяка.
По радио замелькала нарезка: на русском, из советского диктора, зачитывавшего обращение ГКЧП: «Над нашей великой родиной нависла огромная, смертельная…», – диктор тяжко сглотнул слюну на меже фразы.
– Зависла большая такая, огромная ж… – мрачно докончил мысль диктора Влахернский, нервно хохотнув.
– Ну подожди, Илья, давай послушаем! – схватилась за него обеими руками и затрясла Лаугард, не известно еще какого конструктива ждущая от новостей.
Удивительней всего было то, что польские радиожурналисты даже и не пытались переводить запускаемую в эфир кусками гэкачепэшную блевотину: для поляков более чем достаточно, видать, было знакомых до боли интонаций, стилька, тембрика, запева: «Насаждается злобное глумление над всеми институтами государства (опять тяжкое сглатывание слюны: диктору показали лимон)… Воспользовавшись предоставленными свободами, возникли экстремистские силы… (сглатывает: лимон показали, но съесть не дали)… Создавая обстановку морально-политического террора… Из-за них потеряли покой и радость жизни десятки миллионов советских людей… Каждый гражданин чувствует растущую неуверенность в завтрашнем дне…»
– Вот бляди, а… Мало крови пролили еще… – не выдержала «потери покоя и радости» Елена, забыв и про торчавшего рядом ксёндза, и про языковую прозрачность.
– Так, Лену в посольство мы с собой не берем! – по-деловому, предприимчиво, откомментировала Ольга. – А то нам не документ проездной, а дулю с маком… – и тут же чуть отойдя от ксёндза, аккуратно добавила: – А вообще, надо ли нам туда идти, в посольство-то? А? Может, он прав? – покосилась Ольга на великана. – Может, остаться надо? А? Как вы считаете?
– Ну, переждать какое-то время было бы в этой ситуации разумно, – неожиданно поддержал ее Воздвиженский.
– Да вы что, рехнулись? Немедленно надо ехать! – встрепенулась Елена, в ужасе думая уже только об одном: что может произойти с Евгением из-за введения чрезвычайного положения. – Кто знает, что случится завтра? Может, эти козлы вообще границу закроют и мы не сможем въехать!
– Хорошо, Леночка. Успокойся. Мы пойдем сходим, сейчас, прямо к открытию, в посольство, узнаем что и как. Но ты, пожалуйста, не ходи с нами. Не нужно осложнять ситуацию. А то ты еще начнешь с ними там… дискутировать… – вежливо отваживала ее Ольга.
– Ой, конечно, ехать скорее – к маме… – подхныкивала Марьяна.
Собственно, Елене на посольство было уже наплевать – нужен был в эту минуту только телефон: с грозным ксёндзом даже и заикнуться про «позвонить в Москву», разумеется, не решилась – и, пряча глаза от выскальзывающей откуда ни возьмись сталинской высотки, понеслась к ближайшему международному переговорному пункту. Обнаружила, что ченстоховскую телефонную карточку умудрилась где-то из кармана выронить. На последние деньги заказала разговор. Упаковала себя внутрь до удивления знакомой (по рамам и перемычкам, исчириканным шариковой бессмысленной ручкой, с матерными зазубринами) кабинки и набрала Крутакову на Цветной. Никто не отвечал. Еще дважды набрала. Еще раз. Еще раз. И ждала мучительно долго. Тут же, плюнув на политесы, позвонила ему домой – родителям – одна ведь только фраза нужна – наплевать, если его самого не услышу – лишь бы услышать обыденное: «Евгения нет дома» – понять, что за ним не пришли, не арестовали – мало ли что еще, в ее бешено разыгравшемся воображении, произойти могло. Но и дома у Крутакова никто не отвечал.