Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:

Бордовый, до крайней степени ярости доведенный Дьюрька, уже затягивавший, на зло матери: «Уньён унцерштёртбарэ!» – поспешно увел и Елену, и Густля из дома гулять в безбрежные цветущие яблоневые сады на канале рядом с домом.

А еще через день – дёрнуло же Елену согласиться! – прямо из школы, вместе с Дьюрькой и внезапно помирившимся с ним Воздвиженским, сбежали с уроков и повезли Густля (по-бюргерски обстоятельно требовавшего предъявить ему по списку все значившиеся в немецком путеводителе достопримечательности, и помечавшего уже отсмотренные объекции синей галочкой маркера) – в мавзолей. Отстоять пришлось (куцую, правда, уже) очередь – по периметру Кремлевской стены до входа в кровавую кунцкамеру.

– Дьюрька, я боюсь. Я не пойду туда с вами, – застонала Елена уже перед самым входом – вдруг, после веселой майской болтовни (никоим образом к каморе ужасов не относившейся) только на пороге реально осознав, что

именно сейчас им предстоит.

– Да ладно, брось – глупости! – зайдем. Ты ж там не была никогда – я тоже. Сейчас вот прикроют лавочку – и всё, никогда больше туда не сходим! – тащил ее Дьюрька.

И чуть не потеряла она сознание в этом темном колумбарии с каким-то мерзким спертым сжиженным воздухом и жужжанием и кликанием каких-то приборчиков, поддерживающих какой-то паскудный мелиорированный высушенный уровень влажности и расплющивающего давления. И почему-то гаже всего было то, что трупак, – подсвеченный в центре тусклыми софитами, – такой маленький, размером с ребенка, ссохшийся, с маленькими неприятными ручками. Смертоносная личинка, сатанинский эмбрион, до сих пор, словно Чернобыльский реактор, казалось, распространявший вокруг себя, по всей стране, смерть и убийственные, мутагенные миазмы.

– А так они же все злобными коротышками были – и он, и Джугашвили! – быстро и беспечно, скороговоркой, как само собой разумеющуюся, давно доказанную политологический аксиому, прокомментировал жуткое зрелище, с высоты своего ладного стана и богатырского роста, невозмутимый Дьюрька.

И брели впереди и позади них, и наступали им на пятки, любопытствующие обыватели и туристы – и долговязый блондин-датчанин в красивой красной куртке тыкал рукой в чертову куклу и важно объяснял смутившемуся, тупившему косые глаза в пол, травянистому сыночку основы таксидермии, и две дебелые бегемототазые лесбиянки-немки хихикали в толстые кулаки – хвост толпы завивался по наклонной плоскости, по нисходящему бордюрчику, и с болезненным интересом в глазах, со всех сторон, десятки ротирующихся потребителей фильмов ужасов рассматривали труп, выставленный на прозрачной витринке в середине – и вились, вились, не зарастающей, садо-мазохистской извращенской тропой: одиночки и любовные пары; семьи с детьми и целые выводки: останавливались, тормозили, смаковали подробности выпотрошенной страшной мумии, и не давали пройти скорей уже вперед уже, на выход отсюда.

Густл торчал позади лесбиянок и громко сетовал, что надзиратели не разрешили ему сфоткать чучело на память, и гортанно интересовался, что там набито внутри.

Воздвиженского Елена и вовсе потеряла из вида.

– Коротышки! Ясно-дело! – деловито, обыденным голоском продолжал свои политологически-патологоанатомические наблюдения Дьюрька. – Закомплексованные, неуверенные в себе. Вот они всей стране и мстили за свои мужские комплексы!

– Дьюрька… Ты все упрощаешь, как всегда, – сдавленно, уже чувствуя кошмарную тошноту, обморочно ухватила его под руку Елена. – Слушай, мы можем как-нибудь обойти эту очередь? Я не могу здесь больше. Мне совсем дурно что-то стало. Я не могу здесь находиться. Господи, зачем же они детей сюда таскают? Здесь же на входе должен висеть огромный знак: детям до 16-ти вход строго воспрещается. Да и вообще – всем строго воспрещается.

И когда Дьюрька, раскидав наслаждавшихся инфернальным зрелищем зевак, вывел ее на воздух – то как будто ставила ей подножки избитая гусеницами танков брусчатка Красной площади, и стоял в ушах предсмертный ор и истошные молитвы священников, монахов и монахинь, и верующих мирян, зверски, с глумлением убитых по личному приказу этого ссохшегося, вечно мертвого упыря («как можно быстрее покончить с попами и религией. Попов надлежит арестовывать, расстреливать безпощадно и повсеместно. И как можно больше. Церкви подлежат закрытию. Помещения храмов опечатать и превращать в склады»; «Подавить сопротивление духовенства с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий»; «…ряд жестокостей, чем больше удастся расстрелять, тем лучше»).

И по парапету вокруг мерзотной вспышкой зецепившегося в глазах негатива саркофага, мерно и чинно шли теперь уже вовсе не зеваки-туристы, а епископ Пермский Андроник, которому верные ленинцы выкололи глаза, вырезали щеки, и его, истекающего кровью, с насмешками водили по городу, а потом похоронили заживо; а следом – архимандрит Аристарх из Спаса Нерукотворного в Борках, скальпированный большевиками-садистами; а дальше, в очереди, прямо в той самой же, в незарастающей, до сих пор кровоточащей и взывающей к небу об отмщении, в самой что ни на есть народной, тропе – отец Георгий из станицы Пластуновской – с разорванным ленинской нелюдью горлом; а дальше – в Пасхальную ночь зверски убитый большевиками отец Иоанн Пригоровский – ленинские сатанинские отродья оборвали его Богослужение

пред началом чтения деяний Апостольских и пытали посреди храма – выкололи ему глаза, отрезали уши и нос и размозжили голову; а следом за ними, не глядя на адское ссохшееся идолище в саркофаге, относительно бодро шествовал Иеромонах Нектарий из Воронежа, которого верные ленинцы «причащали» расплавленным оловом и забивали ему в голову гвозди.

А снаружи, на мавзолее – вон, там, вместо генсеков, на парадном месте, как на Голгофе, молча стоял во весь рост архиепископ Воронежский Тихон, повешенный большевиками на алтарных Царских вратах в церкви; а рядом с ним – архиепископ Петр Воронежский, живьем замороженный на Соловках; а рядом – протоиерей Евграф Плетнев из Семиречья вместе со своим маленьким сыном, которых ленинские верные слуги сожгли на медленном огне в топке. А рядом – отец Михаил Лисицын из станицы Усть-Лабинской, которого большевики захватили и пытали в течение трех дней, а когда тело его было найдено прихожанами, то на нем оказалось более десяти ран, и голова была изрублена в куски.

И шествовали мимо мавзолея, с невозмутимостью танковой дивизии, выросшие в весь свой ангельский рост, семь инокинь из монастыря Святителя Митрофана Воронежского, сваренные большевиками заживо в котлах с кипящей смолой. И подкрепляла их с тылов, радостною радостью радуясь, вышагивавшая по брусчатке, демонстрация трудящихся: семидесятидвухлетний священник Павел Калиновский, которого большевики-ленинцы насмерть забили плетьми; и архиепископ Нижегородский Иоаким, повешенный вниз головой в Севастопольском соборе; и архиепископ Астраханский Митрофан, сброшенный сволочью со стены; и священник Иоанн Кочуров из Царского Села, убитый ленинцами за молебен о прекращении междуусобной брани; и протоиерей Петр Скипетров, растерзанный за то, что обратился к бесчинствующим красным солдатам со словами увещания во время вооруженного захвата Александро-Невской Лавры; и священник станицы Владимировской Александр Подольский: его красные били, глумились над ним, долго водили по станице, а потом вывели за село, зарубили и бросили на свалочном месте; а рядом с ним, под руку, шествовал сейчас в параде на Красной площади один из его прихожан, пришедший его похоронить, и тут же убитый пьяными красноармейцами; за ними тихо маршировал священник Марии-Магдалинского женского монастыря Кубанской области Григорий Никольский, который сразу после литургии, где приобщал молящихся Святых Тайн, был взят красноармейцами, и убит выстрелом из револьвера в рот с криками «мы тебя приобщим». А за ним – священник Леонид Серебряников, убитый на Рождество Христово в селе Лермонтовка около Хабаровска – который был схвачен после школьной елки, когда возвращался домой, был раздет в жестокий мороз, поставлен на лед, после чего ленинцы ему нанесли несколько ударов кинжалом и бросили в прорубь со словами: «Ты крестил, и мы тебя будем крестить».

И еле шел восьмидесятилетний старец священник Золотовский из села Надежда, близ Ставрополя, которого ленинцы, захватив, вывели на площадь, нарядили в женское платье и требовали, чтобы он танцевал перед народом, а когда старик отказался, они его тут же повесили. И теперь, в параде перед Кремлем, поддерживал его под руку молоденький сельский батюшка, двадцати семи лет, Григорий Дмитриевский, который, когда красноармейцы его схватили, просил дать ему помолиться перед смертью, опустился на колени и молился вслух, и тогда верные приказу Ленина упыри бросились на него, коленопреклоненного, и шашками отрубили ему сначала нос и уши, а потом голову. И бодро, бодро ковылял за ними вновь обросший, по воле Божьей, плотью, протоиерей Владимир Циндринский, из города Липсинска, которого ленинские выблядки привязали к хвосту необъезженной лошади и пустили в поле, после чего остались одни кости.

И гордо шел вперед – с крестом в ране – епископ Мефодий Петропавловский, которого красная бесовская сволочь убила, нанеся несколько штыковых ран, и в одну воткнули крест. А дальше – тихо шли зверски запытанные и пристреленные пресвитер Андрей Зимин, его мать Доминика, жена Лидия и три дочери, из села Чернигова Никольско-Уссурийского края. А за ними – шагала расстрелянная прямо у стены монастырского двора Троицкого монастыря в Казани, поголовно, вся монашеская братия – одиннадцать монахов и игумен Сергий.

И еще несколько сотен маршировали за ними передовиков убойного большевистского производства – монахини, монахи, священная братия, уже по именам не представляясь, у которых на светлых лбах было как будто написано: утоплен, заколот штыками, забит прикладами, задушен епитрахилью, заморожен, изрублен саблями, сброшена заживо в шахту, умирала со стонами и молитвами несколько дней от ран. И – через одного: расстрелян, рыл сам себе могилу. Вот они, вот они – отдельной фракцией – игумен Евгений, настоятель Александро-Свирского монастыря и с ним пять человек монашеской братии – расстрелянные, сами рыли себе могилу, на ее краю пели «Христос Воскресе».

Поделиться с друзьями: