Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:

– Ну? Как универрр? – тут же чуть отпрянув от нее, осведомился Крутаков, будто и не сомневался, что она поступит, и как будто говорили они последний раз только вчера вечером.

– Ничего… Я над ними издеваюсь слегка: вот только что по журналистике вместо заданной темы сдала реферат с заголовком «Средства массовой информации первых христиан».

– А, пескарррики, что ль, улыбчивые, нацарррапанные в пещерррах?

– Косточки, Женьк, их собственные косточки.

– Ты, надеюсь, пневмо-почту упомянуть не забыла?

Но шуточки прежние между ними всё как-то не взлетали – а так и оставались сидеть у каждого на рукаве. И Крутаков, и Елена как-то неестественно швыряли вдогонку друг другу, в разносившей их толпе, тяжеловесные довольно реплики, из собственных редутов, стараясь перекричать фронтовой фон – когда на самом-то деле хотелось наоборот понизить голос; и все время мучительно хотелось

смахнуть титры мямлящих, чересчур аккуратных, все никак в точку не попадавших, политических экивоков людей, прорывавшихся к камню, и убрать поскорее массовку мрачно, но профессионально разрежавших толпу топтунов.

И крутился вокруг Крутакова какой-то поганого вида то ли новый активист, то ли распространитель журналов, сутуловатый лимитчик Емеля, с глубокими бравыми залысинами, – Емеля был кос, и с весьма оригинальным тиком: беспрерывно саморазоблачительно подмигивал одним глазом в сторону Лубянки; и в Крутакова вцепился мертвой хваткой и с неотвязностью клеща.

И, силясь клеща с себя стряхнуть, Крутаков прохаживался поодаль, не оглядываясь на Елену, ускоряющимися гипотенузами – а потом быстро-быстро приближающимися катетами, – то и дело морщась и чуть вздрагивая, словно отвечая каким-то своим незванным мыслям, и, встряхивая башкой, взбрыкивая, взбрасывал назад до блеска лоснящуюся черную гриву, как сбившийся с аллюра легкий мустанг-иноходец, и откровенно тосковал. И сентиментальные вопли в громкоговоритель прекраснодушных состарившихся сирот, певших вокруг осанну необратимым переменам, падали ему как-то мимо кассы. Как-то весь свет ему явно был не мил (свет в этот день на Лубянке и правда, впрочем, был оттенка неприятного: подгорелого тумана).

И, скомкав вдруг все зигзаги, застыв вновь около Елены, Крутаков как-то пораженчески ныл, изнывал, ёжился, зябко поворачиваясь в своей вечной кожаной куртке в пол-оборота к лубянскому дому с привидениями:

– Вот я нюхом чувствую… Амбррре от этого здания какое-то поднимается… Сейчас они что-то устррроят…

И расстались-то они как-то, даже толком и не поболтав.

В начале ноября, идя с утра на литургию по напряженно пустой, чуть заиндевевшей Горького, Елена свернула было привычно в арку на Нежданову, но вышедшие ей навстречу, из-за мамонтовых бурых колонн, пятеро милиционеров, в которых она, по Крутаковской методе, опознала переодетых военных (не такие толстые, скорее подтянутые; и не наглые – скорее угрюмые), преградили ей путь:

– Вы здесь живете, девушка?

– Ну, практически.

– Паспорт. Показываете прописку.

На Станкевича точно такая же компания свернуть в переулки ей опять не дала. То же самое повторилось и на Станиславского. «Сезонная паранойя царя Ирода», – с раздражением подумала она, и пустилась бегом скорей обратно к Пушкинской. В ближайшей к метро арке повторилось – до смешного, по ролям, по репликам и репризам – все то же самое.

Досадливо переглядываясь с неработающими часами на столбе (вот уж когда опаздывать не хочется), решила пробираться к церкви Татьяниной тропой, знакомыми околицами – мимо МХАТа. Добежала по бульвару: лазейка внезапно оказалась не заткнутой – и нырнув, наконец, в сквозной «тупик», и, вывернув в Елисеевский переулок, с изумлением обнаружила, что переулки-то все, ведущие к церкви – как фаршированные перцы – набиты грузовиками с военными, а ровно у той экспроприированной англиканской церкви, с колокольни которой когда-то красные отстреливали из пулемета юнкеров – теперь – шеренга водометов.

И неприятно кольнуло в солнечном сплетении: «Крутаков-то, с его нюхом, был прав».

И как-то неуютно аукалась со всей этой нудной, но, несомненно, опасной силовой канителью невинная пьеса, сочиненная Ольгой Лаугард, которую та без всякого злого умысла дала Елене почитать – произведение было почти фрэйдистское, с темным смыслом, но переписанное от руки подозрительно разборчивым, почти каллиграфическим почерком: действие завязывалось прямо в зрительском зале – в одном из первых рядов (а не на сцене) в ходе спектакля случалось убийство, выход из зрительного зала перекрывался; расследование, допрос свидетелей и подозреваемых и прокрутка возможных мотивировок начинались тут же; и зрителей по сути брали в заложники и вынуждали превращаться в актеров; при этом, как наиболее архитектурно созвучная этому экшэну площадка военных действий, в воображении Елены непрошено достраивался почему-то именно грубый и громоздкий руст женского МХАТа – и пока она дочитывала сочинение Ольги Лаугард, казалось уже, что, в общем-то, вся столица потихоньку превращается в тот самый зрительный зал, обитателям которого в незапамятные времена насильно всучили входной билет, и теперь у них просто иного выбора не остается – как принять самое непосредственное

участие в развязки пьесы. Чтобы выйти, наконец, уже из этого треклятого театра.

Всего через пару недель Горби вдруг как-то разом сглотнул экспортную улыбку, показал органичный оскал, пошел стучать кулаком, затребовал – и тут же получил от массовки верховного совета – чрезвычайные полномочия для «наведения порядка в стране», а вскоре уж и вовсе стал в родном ему, родовом стиле грозить прибалтам, что если те не «наведут порядок сами» (в смысле, не заткнут тех, кому надоело хлебать коктейль Молотова – Риббентропа), то это придется сделать из центра.

Впрочем, прямая трансляция весело скачущего на коне и без устали читающего Иисусову молитву Владимира Мономаха, любящего соснуть малёкс каждый день после обеда, как-то слегка оттеснила из внутреннего телевизора картинку бездарных метаний в политбюро.

Уже перед самым новым годом, готовясь к зимней сессии, выбежав из Исторички в морозную темноту Старосадского переулка перед самым закрытием библиотеки, Елена не удержалась – и, приписывая это эффекту минус неприлично скольких градусов – заскочила, как ошпаренная, назад, внутрь, в вестибюль библиотеки, упросила укутавшуюся в пунцовую шаль дежурную на секундочку впустить ее обратно, в холодный, почему-то всегда продуваемый коридор у лестницы, между курилкой и уборной, где висели телефонные автоматы; напрасно судорожно порыскала на дне карманов, обшарила множественные пазухи спешно стянутого с плеча рюкзачка – но – тщетно, не надыбала двушку – и как только в отчаянии взняла глаза к телефону, двушка немедленно обнаружилась спокойно ждавшей ее вверху автомата, уже лежавшая ровно в предназначенной для монетки ячеейчке. Подышав с секунду на вонявшую куревом трубку, чтоб ухо не обморозить – и наскоро обтерев ее носовым платком с обеих сторон, чтоб не умереть от брезгливости (скомкав и незаметно кинув грязный платок в жерло железной курительной урны) – набрала номер Крутакова. Никто к телефону не подошел. Перезвонила еще раз – двушка проскочила, телефон щелкнул, и Елена – чтобы ни в коем случае не дать очухаться ни себе, ни абоненту на том конце провода – не дожидаясь его реакции, выпалила:

– Алё! Алё! Ну чё к телефону-то не подходишь? Дрых небось? Женька, вставай, одевайся, немедленно, и…

– Девушка, вы, к сожалению, видимо, ошиблись, – поставил ей диагноз усталый, скучающий женский голос. Владелица которого явно была, в общем-то, и не прочь, чтоб у нее в квартире было кому одеваться. Даже если древнее заклинание «Кум!» по телефону произносил незнакомый девичий голос.

«Ну вот. Ошиблась. Истратила двушку. Ошиблась. Ошиблась.» – с какой-то недоверчивой интонацией крутила она это пушистое снежное словцо с ушибами, выйдя опять на улицу, и услышав, как вохр с грохотом запирает за ней, последней, чугунным закладом изнутри уже вторую дверь. И, уже и так подстанывая от ломящего руки неприличного морозца – в ту же секунду, как услышала этот грохот за спиной, оживила вдруг этот стон уже куда более неподдельными эмоциями: потому что сейчас же вспомнила, что забыла, отходя от телефонного автомата, всунуть в карманы варежки – пестрые, хулиганские, асимметричные, Анастасией Савельевной связанные и подшитые для нее специально внутри байкой – от шерсти тоже всегда почему-то сразу начинались цыпки. Ну да: закинула их, как будто под седло, в стремена телефона. А этот гад-вохр ни за что теперь ведь не откроет. Колей – ни колей. До завтра. А до метро ведь еще!

И тут же с доверчивостью подумала: «А не зайти ли мне и в следующий автомат, внизу, на углу Солянки? Проверить! Может, там тоже лежит двушка?» Скользя, уже сворачивая по крутизне вниз, на Забелина, зубами выстучала: «Неееет, там-то уж я точно руки обморожу. Там стекло нижнее в будке выбито. И окурками воняет. А может быть – из батареи автоматов уже при входе в метро, внизу – там тепло ведь уже?» И тут представила себе свое драматически запыхавшееся срывающееся дыхание после этой холодрыги на улице: «Не-е-е-е, не буду сегодня звонить!»

Кисти рук уже тем временем подавали жалкие сигналы бедствия, как вымирающий биологический вид южных теплолюбивых птах, которых на всём вымерзшем белом шарике осталась всего одна пара. Не останавливаясь, на бегу, Елена начала стаскивать с себя яркий хохломской платок, – из стеснительности она так и не подарила его ни одному басурманину в Баварии: и теперь не для сугреву скорее, а для стёбу, носила его наискосок, поверх зимней желтой куртки, расправляя невообразимую расписную поверхность с черными вязаными кистями на одном плече, а на втором оставляя завязанные хвосты – причем ровно на пятый день на факультете с хохотом увидела, как две приблатненные бабцы с международки раздобыли себе похожие платки и ходить стали теперь точно так же – решив, видимо, что это ужасно модно.

Поделиться с друзьями: