Речитатив
Шрифт:
– Нет, я придумал простой, но удачный вариант, – не преминул прихвастнуть Юлиан. – Сам усилитель на полу, позади моего кресла, у меня только пульт в руке. Динамики я поместил под журнальным столиком, причем я их подтянул снизу к столешнице короткими шурупами. Между полом и столиком возникает таким образом резонансная подушка. Это система Бозе, она дает исключительно высокое качество звука. Особенно внушительно звучит орган, а скрипки поют так, будто вы сидите в концертном зале. Вот послушайте…
Он запустил диск и увеличил громкость.
Варшавский
Скрипичное адажио возникло издалека, наполняя комнату легкой звенящей печалью… казалось, медленным накатом к
Юлиан взглянул на Варшавского. Тот продолжал стоять посреди комнаты, но что-то непонятное происходило с его руками, как будто они пытались сбросить с их владельца невидимых, облепивших его монстров. Левой рукой Варшавский неожиданно потянул вниз воротник водолазки. Дыхание его сделалось прерывистым. Он бросился к диванчику и буквально рухнул на него, продолжая тяжело дышать. На лбу и над верхней губой у него проступил пот, глаза панически блуждали по комнате, как глаза человека, выброшенного в океан и пытающегося найти хоть щепу, за которую можно уцепиться…
Юлиан остановил музыку и вскочил со своего кресла.
– Что с вами? Сердце? Давайте, я вызову «скорую».
– Не надо, не надо… Я сейчас…
Он зажал большим пальцем одну ноздрю и с силой стал втягивать в себя воздух. Глаза его были полуоткрыты, но зрачков не было видно.
«Да ведь у него самый настоящий приступ панической атаки», – подумал Юлиан. Он вспомнил, что у него где-то в шкафу есть таблетки ксанакса, открыл дверцу и начал рыться в большой коробке для обуви, в которой хранил всякую всячину.
– Не надо, ничего не ищите, – остановил его голос Варшавского. – Я уже в норме.
Юлиан посмотрел на него.
Варшавский был бледен, и рука его подрагивала, когда он салфеткой вытирал пот со лба, но приступ, похоже, закончился.
Юлиан протянул ему бутылку воды:
– У меня есть ксанакс, хороший транквилизатор, могу предложить, он, правда, не сразу действует…
Варшавский отрицательно покачал головой.
– Я вовремя вспомнил проверенный метод особого дыхания по йоге, – сказал он. – Им почему-то нечасто пользуются, хотя работает эта штука безотказно и сразу. Надо произвести серию глубоких вдохов и выдохов, зажимая поочередно ноздри и задерживая дыхание между циклами.
Пока он говорил, Юлиан внимательно его разглядывал. В глазах Варшавского все еще, как отдаленные молнии, криво вспыхивали тревожные всполохи. «Приступ-то он погасил, – подумал Юлиан, – но страх свой не спрятал, все сидит в глазах».
– Да, есть разные альтернативные способы снижать уровень подобных беспокойных состояний, я об этом знаю, – сказал Юлиан, больше для поддержки разговора, потому что у него самого мысли в голове прыгали беспорядочно, как дождевые капли в луже. Неожиданное появление Варшавского и его панический приступ вызвали у Юлиана чувство неуюта, к которому примешивалась легкая тошнота… В голове у него тупо пульсировала только одна мысль: «Надо было не выходить из лифта, а сразу поехать домой…»
И в то же время в нем разгорался дразнящий огонек любопытства. Варшавский был загнан в угол, он мог уйти в глухую защиту, но не мог выбраться из угла, не раскрывшись для удара. И в то же время Юлиан не наносил свои удары, он понимал, что любой неосторожно проявленный интерес, любой, даже не в лоб поставленный вопрос, могут отпугнуть Варшавского и дадут ему преимущество, которое в данный момент было у Юлиана. «Хочет меня о чем-то спросить и не решается…» – подумал он.
Но Варшавский все же спросил, с видимым усилием преодолевая сумятицу своих чувств. Он словно одной ногой давил на газ, а другой – одновременно на тормоз, не разбираясь в последовательности своих действий:
– Скажите мне только одно. Почему именно эту музыку вы поставили? Что это за вещь? Кто композитор?
– Григ… Во всяком случае, так
написано в списке. Название вещи не знаю. Когда Виола составляла список, я попросил ее в скобках указывать примерный жанр или, точнее, настроение каждой записи… Скажем, вот – ноктюрн Шопена… Ни номера, ни названия нет, но в скобках помечено: будто капли дождя стучат по крыше, легкость перемешана с тревогой… Или Бетховен. Соната. Левая рука – буря, порывы ветра, правая – испуганный трепет листьев на дереве. И все в том же духе. Григ у меня помечен в скобках очень скупо, двумя словами – «скрипки, печаль». И поставил я эту вещь без всякого умысла, просто подоспел ее черед на диске. Она идет сразу после прелюда Рахманинова, который я включал, когда Фелица Николаевна здесь находилась.– Какая Фелица Николаевна? – спросил Варшавский.
– Старуха с идиотом сыном. Вы мне ее с самого начала предлагали для первого сеанса. После нее у меня больше не было русскоязычных клиентов. А так как мой проигрыватель стоит в режиме «stand by», то я просто включил воспроизведение, и заиграла эта вещь.
– Невероятно… – пробормотал Варшавский.
– Если я вам оказал плохую услугу, демонстрируя свою акустическую систему, то все претензии к пожилой женщине, – усмехаясь, сказал Юлиан.
– Музыка сделала то, что моя память отказывалась сделать больше тридцати лет. Это одно из тех потрясений в жизни, которое хочешь забыть и которое не вылечишь забвением. Пятый угол… Однажды в нем оказавшись, проводишь остаток жизни в обычном квадрате, но всегда помнишь про пятый угол. И вдруг тебя в него бросают со всей силы… Больно… Впрочем, для чего я это вам все рассказываю? Моя боль…
– Вы рассказываете мне потому, что для этого сюда пришли, – неожиданно жестко сказал Юлиан. – Я вас не звал, не назначал с вами встречу… Это место, куда приходят очень разные люди с непохожими жизненными историями, коллизиями и приходят ради одного: выговорить свои наболевшие проблемы человеку, который их выслушает.
– У меня не проблема! – Варшавский почти закричал, но спазма сжала его горло, и он произнес последний слог, срываясь на шепот.
– У меня тот узел, который нельзя ни распутать, ни разрубить, его можно только грызть, и я пытался… как попавший в капкан волк перегрызает свою лапу, навсегда оставаясь хромым, но обретая свободу. Но в одном вы правы – сила, которая меня к вам привела, вне моей воли. Я эту музыку хотел забыть, потому что знал, если мне когда-нибудь доведется ее услышать, она взорвет меня изнутри… И я пытался спрятать себя от нее, почти никогда не бывал в филармонии, услышав по радио какой-нибудь концерт, пение скрипок, я убегал в другую комнату или выключал музыку. А она все равно проникала сквозь стены… ее пульс… Ведь у нас есть не одно и не два, а три сердца: первое гонит кровь, второе – лимфу, а третье – память; и она, как река, эта проклятая память заставляет нас в какой-то момент карабкаться против течения подобно рыбе, идущей на нерест, чтобы снова оказаться в тех водоворотах, на тех перекатах, где мы захлебывались и где нас мочалила и тянула на дно неумолимая сила, для которой у меня даже имени нет… просто мутный коловорот, в котором время перетирает и перемешивает наши самые черные и самые белые страницы…
Лестница
Инга. Так ее звали. Мне тогда было двадцать лет… Она была на год моложе. Мы дружили еще со школы, хотя она училась в другом классе. Для нее я стал первой любовью, но в силу разных обстоятельств она скрывала свои чувства… не столько от меня, сколько от себя. Там все заклинивалось на семье. Ее папа, латыш, был человеком чрезвычайно строгих нравов, деспот в своем семейном мирке, а мать в инвалидном кресле, наполовину парализованная после автомобильной аварии, страдала от страшных болей и – как их последствие – глубоких депрессий. Отсюда вытекал ее страх – привнести в семью свои личные триумфы и радости, и она все прятала в себе, никому не показывала…