Река, что нас несет
Шрифт:
— Вы ему тоже сразу понравились, сеньор. Он сказал мне, чтобы я делала все, что вы скажете. Теперь я понимаю, почему он велел достать самого лучшего вина. Пейте на здоровье. Если вам что-нибудь будет нужно, позовите меня. Только не очень громко, чтобы ему не мешать. Я тут рядышком, мне все слышно через окно.
Американец проводил женщину до двери кухни и стал расспрашивать:
— Скажите, сеньора, как зовут священника?
— Дон Анхель Понсе.
— Он давно живет в этом селении?
— Девятнадцать лет.
— Вы ему родственница?
— Нет. Но мой сын стал священником благодаря ему.
— Так почему же?.. А, понимаю… ваш сын умер.
Старуха молча кивнула головой. В кухне царил полумрак, лишь слабо отсвечивал медный таз да седые волосы женщины.
— Простите, сеньора, что я так бесцеремонно вас расспрашиваю. Но, поверьте,
— Просто вы поняли его. А я с удовольствием вам отвечу. Я вдова, у меня был единственный сын, но он покинул меня и стал священником. Из-за него. Я не хотела, но я была неправа. Потом он умер, я осталась одна на всем белом свете и поселилась здесь, чтобы отплатить святому человеку за счастье и добрую смерть моего сына.
— Понимаю.
Сплавщики поели трески с хлебом и выпили вина за здоровье странного священника. Вдруг раздался страшный грохот. Гигантская трещотка, установленная на башне, призывала в церковь. Словно муравьи, со всех сторон сползались люди к дороге, ведущей к божьему храму. Сплавщики вошли в церковь последними и сбились кучкой подальше от алтаря, почти у входа, сохраняя расстояние между собой и селянами. Здесь и присоединился к ним Шеннон, когда, перекусив с Паулой на паперти, проводил ее к женщинам, сидевшим поближе к алтарю.
Появился священник. Помолившись, он направился к амвону, и тотчас люди шумно задвигали стульями и скамеечками. Священник поднялся по скрипучим ступенькам ветхой лестницы, и над головами прихожан поплыла тишина, словно спустившаяся с неба, а прозвучавший в пей голос почти испугал собравшихся.
— Братья и сестры во Христе, — начал священник, — вы хорошо знаете то, о чем я вам сейчас скажу. Вы повторяете со вчерашнего дня: «Тише, господь бог умер». «Не пойте, наш господь умер». Мы говорим так, — и голос ого стал громче, — но сами остаемся прежними, хотя нет на свете более страшных слов. Господь бог умер! Что еще можно сказать? Ничего. Мне остается только возопить: «Господь бог умер!», чтобы слова эти парили в воздухе, а самому погрузиться в молчание.
Шеннон был захвачен с первой же минуты, едва этот человек заговорил, просто, без латыни, от чистого сердца.
— Но мы слишком часто повторяем слова, и они теряют смысл. Когда нам говорят, что кто-то умер, мы не чувствуем этого всей своей плотью. Видно, это бог нас милует, ибо плоти нашей не вынести такого удара, и мы знаем не самые вещи, а лишь слова. Но смерть господня должна поразить нас. Нам не уйти от нее, она здесь. Вот мне и приходится брать на себя смиренное дело женщины, которая ревностно начищает потускневшее серебро. Я отточу и отчищу, если смогу, свои слова, чтобы они ослепили пас, словно живое серебро, и страшный вопль о смерти господней ранил нас навылет.
«Как это верно, — подумал Шеннон, — слова слишком ничтожны. Мы говорим «любовь», а сердце паше изнывает». Он жадно слушал, ибо то была не книжная проповедь, а глас вопиющего в пустыне. И действительно, священник был почти одинок: его речь взволновала лишь Американца да Шеннона; у остальных же эта странная проповедь об одиночестве, без привычной латыни, славословий и штампов, вызвала недоумение.
Священник продолжал говорить о том, что мы, по недомыслию, слишком щедро поминаем всуе слово «бог», как слово «знамя» на митингах, забывая о том, что знамя это воин сжимал в руке до последнего вздоха и даже после смерти не выпускал, пока древко но отсекли вместе с окоченевшими пальцами. И с той же легкостью, с какой мы поминаем божье имя, мы относимся к самому богу: вот почему паша вторая заповедь — самая важная после любви к нему — чтить имя его.
— И я говорю вам, — продолжал он, — произнося слово «бог», думайте о боге всем сердцем и всей кровью, как жаждущий мечтает о воде, которая смочит его пересохшие губы, и не в силах думать ни о чем другом — ни о пище, ни о женщине, ни о чести. Если бы бог был с нами, он у пес бы все, как река, и нам остался бы лишь ослепительный свет. Но нам не хватает мужества для такой веры! — воскликнул он, — Мы счастливы, забывая, мы тешимся малодушием, и на сотни ладов выдаем его за храбрость. Да, раньше и праведник, и грешник были сильны. И тот и другой верили в бога, трепетали перед ним и потому были достойны надежды. Теперь же мы погрязли в бумагах, речах, книгах, организациях, а о боге забыли. Мы пользуемся им, извлекаем из него выгоду, не смея взглянуть ему в лицо, ибо тогда паша трусливая и удобная жизнь стала бы невыносимой.
Его голос
пресекся, когда он понял, что бессилен описать величие бога, его могущество, его гнев, его безбрежную любовь и скорбь. Бог являлся только святым, и они, поверженные и обессиленные, падали ниц перед ним. И священник заговорил о смерти, о том, что здесь, на этой земле, обращались в прах поколения. Эти люди любили, враждовали и ненавидели, считая себя осью вселенной. Но что осталось от них?— А теперь, — говорил он, — объедините эти слова, уже сами по себе внушающие трепет, и произнесите со мной: «Господь бог умер». Разве они не поражают вас? Разве вам не хочется крикнуть: «Возможно ли это?!» А если возможно, как ждать бессмертия, когда сам бог умер? Как верить в него? Вообразите хорошенько то, о чем мы сегодня вспоминаем. Постарайтесь все увидеть! Бог умер на вершине горы; а рассудительные горожане, которые не посещают низменных зрелищ вроде смертной казни, необходимой для поддержания общественного порядка, толкуют о делах или ласкают рабынь. Вот обезображенное, распятое тело среди солдатни, и зеваки, и убитые горем друзья среди иерусалимской черни. Смотрите на мертвого бога и содрогайтесь!.. Ибо это страшная тайна, и жутко думать о ней — значит, и бог смертен? Значит, кроме всего прочего, он нес в себе и твердое, горькое ядрышко смерти? Но я думаю так: легче верить в бога, который не может умереть, однако надежду свою мне легче вверить богу, который умер. Ибо его смерть — дивные врата воскресения. А воскресение его — надежда на то, что и я воскресну. Без этого, братья и сестры, я бы не мог продолжать свой одинокий путь, влачить свою грешную земную жизнь и достойно ждать воскресения из мертвых.
Голос человека, вопиющего в одиночестве, падал в людскую бездну, туда, где таится неизведанная боль и нежданное семя надежды. Стояла глубокая тишина. Лишь какое-то едва уловимое движение, словно напряженное биение мысли, должно быть, достигло амвона. И священник понял, чего от него ждут: пора переходить к своим обязанностям, хватит взывать из глубины одиночества. Он вздохнул, упрекнул себя в эгоизме и заключил свою проповедь, как и подобает иерею:
— И если тайна, возлюбленные братья и сестры, — продолжал он более торжественно, — горька и непонятна нам, каково же было пресвятой деве в тот невыносимый вечер, когда она сразу лишилась и бога, и сына! Вот почему ее одиночество было и остается вовеки веков самым безнадежным; вот почему…
Шеннон едва уловил легкий шелест и догадался о причине. Он убедился, что прав, когда из груди прихожан вырвался блаженный вздох облегчения, и едва ли не ощутил привычный ход мыслей, вернувшийся в их обнаженные или покрытые вуалью головы. Шеннон был недоволен, но не посмел обвинить священника, увидев, как женщины согласно закивали и стали подносить платки к глазам. Он вынужден был смиренно признать, что и это заслуживает уважения. Да, заслуживает, несмотря на исступленные рыдания Четырехпалого, слушавшего проповедь на коленях, со скрещенными на груди руками.
Шеннон, наоборот, конец проповеди слушал рассеянно, но вот до него донесся скрип старых лестничных ступенек и шум пришедших в движение прихожан. Священник приблизился к алтарю и прочел несколько молитв. К нему подошли шестеро мужчин и две женщины, державшие большую плащаницу, отделанную кружевами.
Все они, вместе со служкой и пономарем, устремились к полутемному приделу в той части церкви, где стояли сплавщики. В глубине придела, при свете нескольких свечей, виднелось распятие в человеческий рост, исполненное в грубой, но впечатляющей манере, с тем чрезмерным реализмом, когда подобие оборачивается искажением. Черные настоящие волосы спадали на лицо, тело обтягивала кожа, помогавшая крепче присоединить плечи к туловищу, не потерявшему гибкости. Это было одно из тех истинно испанских распятий, которые, подобно знаменитым статуям из Оренсе или Бургоса, властно направляют религиозный порыв в русло трагической и мрачной тайны. Светлый образ того, кто проповедовал любовь в Палестине, казалось, был распят кельтиберами еще более жестоко, чем на вершине Голгофы. И наводил на мысль не о жертве, принесенной ради любви, а скорее о черной магии, о сделке с темными силами, о подношении царству мрака, ибо ни одна Черная Месса не смогла бы нанести больше ран Иисусу, чем эти неизвестные скульпторы. Шеннон, стоя перед распятием, вопрошал себя, что водило рукой резчика — благочестие или варварское суеверие, и овладеет ли верующим, обратившим взор к подобному распятию, дух евангельской любви или оно пробудит в нем могущественные и таинственные силы, жаждущие лишь крови.