Роман межгорья
Шрифт:
Присутствующие, каждый по-своему, восприняли слова Саида, соболезновали ему. Действительно, произошла ошибка, помог, что называется… Могла же девочка по доброй воле пойти на руки, поиграть, чувствуя нежность и ласку такого… человека!
— Скажи им, мой друг, что ты не хотел брать ее в жены! — начал убеждать Саида мягкосердечный Юсуп.
Коропов сбоку дернул его за полу так, чтобы никто того не заметил.
Но Саид увидел. Он с глубокой благодарностью, даже с сочувствием посмотрел на них, понял, что они своим отцовским чутьем догадались об истине, и был этому рад. Старики его прощали, может быть, сожалели о такой трагической неудаче, но — прощали!..
— Нет, нет, друзья мои. Вы правильно
XII
Любовь Прохоровна прислушивалась к людской молве. Чем увереннее утверждали, что Тамара была похищена, да еще в качестве будущей жены, тем большее волнение охватывало ее душу. Иногда ей и самой приходилось разговаривать на эту тему со знакомыми, выслушивать многочисленные побасенки о таких же случаях. Любови Прохоровне даже «снилось что-то подобное…». А в ее голове словно звучали удары колокола, нарастал протест против сплетен. Она жалела время, затрачиваемое на эти разговоры, но, как мать похищенной было дочери, слушала эти выдумки, признавала вероятность подобных фактов.
Так заметались следы…
Однажды утром, уже под осень, незадолго до начала процесса, Любовь Прохоровна встала рано, с головной болью. Она не спала всю ночь, измучилась. Это была первая ночь, когда ее Женя, окончательно излечив у ташкентских врачей свою контузию, вернулся домой. Всю ночь вполголоса говорил ей о каких-то догадках, но тут же сам уверял ее, что все это ерунда, что так только могло быть, но…
— Ты же, Любик мой, женщина кристально чистая, как слеза. Я знаю тебя, кажется, с детства, потому что ты еще совсем недавно перестала быть ребенком. Дочь таких патриархально-честных, религиозных родителей… Я очень хорошо знаю тебя. К тому же история с телефонограммой происходила на моих глазах. Я обязательно расскажу об этом следователю.
— Женечка! Мне плакать хочется… Сообщи им, голубчик. Ах, какой противный, какой бессовестный Преображенский.
Так прошла ночь. Сейчас Любовь Прохоровна одиноко, точно пришибленная, слонялась по комнате, сжимала руками больную голову, пила валерьянку.
В комнату вошла Мария. Такой она была однажды утром в Чадаке: рябое лицо было растерянно, бледно, и перепуганные глаза расширены.
— Где Тамара? — вырвалось у матери.
— Она спит! Вас ждет у крыльца старая узбечка, — шепнула она, наклонившись.
— Узбечка? Может быть, молочница? Ей деньги…
— Нет, нет, не та. Это… это она… Я знаю.
Волнение Марии передалось Любови Прохоровне. Перебирая в памяти события прошлых дней, Любовь Прохоровна смотрела на лицо Марии и узнавала ту далекую Марию, которая когда-то провожала ее, молодую, жизнерадостную женщину…
Любовь Прохоровна закрыла глаза и… припомнила изможденное лицо старой высокой узбечки, угощавшей ее отборным виноградом, шум чадакских водопадов, остроту переживаний, навеянных этой дивной музыкой, будто это было только вчера.
— Что ей от меня нужно? Прогони ты эту старую женщину.
— Следует ли? Она старая, но… все же пришла. Вышли бы вы к ней, с рассвета ждет старуха.
Любовь Прохоровна вышла на крыльцо.
На ступеньках сидела закрытая паранджой женщина. Из-за гор в белесой дымке тумана вышло теплое солнышко. Казалось, тень вот-вот подберется к этому серому комку в парандже и сдвинет его прочь с холодного бетона.
— Вы ко мне? — дрожащим голосом спросила Храпкова, все еще надеясь увидеть перед собой одну из тех узбечек, которым она иногда на рынке заказывала айран для мужа.
Раскрылась ветхая чиммат, и перед Любовью Прохоровной встала высокая, седоволосая Адолят-хон. Она не
плакала, но казалось, что вместо глаз сверкали огоньки. Эти огоньки были так знакомы Любови Прохоровне. Она любила их когда-то, а может, нет? Да, теперь уже поздно отрекаться!.. Порой в глазах ее дочери загорались такие же огоньки. И тогда она, растерянно оглядываясь, прилагала все силы, чтобы успокоить ребенка, который в подобные минуты так был похож на… на Адолят-хон.— Я к вам, добрая госпожа, — с трудом подбирая слова чужого ей языка, произнесла Адолят-хон. — Не забыли ли вы старухи, которая маячила когда-то перед вашими глазами?
— Что вам от меня нужно, Адолят-хон? Конечно, я знаю вас, знаю! Но… то давно уже прошло. Вы тоже были молодой…
— Я хорошо знаю, как неприятно встречаться со старыми свидетелями спустя некоторое время, — ответила старуха на едва понятном Любови Прохоровне ломаном русском языке.
Она, не мигая, в упор глядела на молодую, теперь побледневшую чужую женщину, которая перепутала все жизненные пути ее сыну. Ее глаза молили о помощи, о сожалении, а тело дрожало то ли от утреннего холода, то ли от старческой немощи.
— Я могла бы и не признаться вам, что знаю, кто вы такая! Да могу ли я, мать вашей внучки?.. — невольно сорвалось с уст молодой женщины с искренней болью. — Только скажите мне, пожалуйста, что вам от меня нужно? Вы хотели бы увидеть внучку? Но… позже бы…
— Я очень рада, дочь моя… И не потому, отанга рахмат[45], что ты не забыла меня. Мне родниться с тобой не вольно. Ведь я мать сына, который и так уже нарушил святейшие обычаи отцов и, вопреки адату, вернул родную сестру от имама в свой дом!.. А здесь еще и ребенка у немусульманки похитил… Но он мой сын, и я избрала его, а не адат. Пускай шейхи изливают свою злость, проклинают, осуждают меня, старуху, на смерть от камней. Пускай!.. Хотелось бы мне старческими глазами поглядеть на ребенка сына… Приду!.. Но сейчас я пришла просить тебя спасти его, отца твоего ребенка! Слышишь: его обвиняют в беззаконии, а за оскорбление народа не милуют ни шейхи, ни законы. Спаси его, расскажи им правду!.. — И старуха показала рукой в сторону города — Скажи им, зачем мой сын взял твою дочь. Скажи им, откуда у твоей дочери кара кузым, менинг кузым? И больше я ничего сейчас у тебя не прошу. Я уже стара, и не мне, женщине-мусульманке, ходить по судам. Прошу тебя во имя тех дней… Я же видела, все знаю… и все прощаю во имя ребенка! Как мать, умоляю именем вашей дочери — спасите и мое дитя. Меня тоже за этого непокорного сына мусульманские судьи осудили на избиение камнями. Ну и что же?.. Любовь матери к родному ребенку сильнее смерти!..
В комнате закашлял Евгений Викторович.
Любовь Прохоровна вдруг сразу решилась и переменила тон. Она почувствовала, как совсем по-иному забилось ее сердце, разбуженное искренностью матери. Можно ли сердиться на эту старую, изможденную годами женщину? Но она еще может раскрыть ее тайну. В один миг раскроет, и поблекнет тогда ее женская честь… Ее судьба теперь целиком в этих морщинистых, натруженных руках.
— Хорошо! Я помню все и… помогу вам. Ваш сын не будет заклеймен позором. Идите.
— Пожалуйста!
— Хорошо, хорошо. Я им расскажу… Только вы ни с кем не говорите об этом, я сама… О боже, пускай люди узнают, но только не из ваших уст!.. Не все ли равно вам?
— Да, мне все равно, моя милая, как ты скажешь, — ответила старуха, и лишь теперь по ее морщинистому лицу скатилась жалкая слеза.
Адолят-хон набросила чиммат, поднялась и пошла, нисколько не сомневаясь в том, что возлюбленная Саида не обманет ее, старую мать. Дочернее чувство охватило Любовь Прохоровну, и она помогла ей сойти по бетонированным ступенькам крыльца, вывела на тропинку.