Роман о себе
Шрифт:
Ну, а такие, как Гриня, с ними можно мириться?
Год назад я побывал на семинаре молодых прозаиков в Доме творчества имени Якуба Коласа. Деревянный домик, двухэтажный, хорошо протапливаемый, в сосновом зимнем бору. Так уютно там было жить, писать в свете зеленой лампы. Я написал повесть, которую не взяла "Юность" и пришлось отдать в "Неман". Пишешь, сделаешь перерыв и, погасив лампу, отдернув занавеси, смотришь на ночной бор, на пылящие снегом громадные сосны и ели. Как будто и лампу не погасил - так от снега светло... Господи, что еще надо? Жить, писать и чувствовать себя таким, как все!.. Однако консультанты Союза письменников Иван Науменко и Алесь Кулаковский, ведя семинары, даже не глянули в мою сторону. Я тогда восхищался такой бездарью, как Науменко. Написал о нем большую рецензию, передав весь свой трепет. Увидя в двух шагах известного писателя, профессора, академика уже, подошел, робко заговорил, но встретив категорическое неприятие, с недоумением отошел... Зачем ему понадобилось так резко отталкивать от себя молодого человека, который искренне им
Надо мне научиться их понимать. И в первую очередь таких, как Микола Копылович. Я никогда не пил с Миколой, как и с другими своими ровесниками из числа белорусских письменников. Удалось при помощи Шкляры приобщиться к верхам. Но эти-то - самые многочисленные...
– А як твае справы?
– Книжку привез, - ответил он.
– Далибог выйде.
– Личы, што без пяти минут письменник.
– Што ты маеш на увазе?
– Саюз письменников.
– Я ужо у Саюзе.
– Без книжки?
– Хто там чытае? Прывел Шамякин на вочы камиссии: "Берыте хлопца?" Тыя глянули: "Падыходить".
– "Ну, дык бяжи, кажа Иван Пятрович, за гарэлкой". Я и пабег, як падсмажыли пятки...
– Микола, разволновавшись, забыл, что отрекся пить.
– Можа, есть четвяртинка, стары? Я б глынув кроплю...
– Няма, браток.
– Няма дык няма.
И он уставился в окно с прежней мукой в круглых глазах. Я попытался объяснить эту муку в глазах Миколы Копыловича... Что ему не хватало? Он вступил в Союз писателей без всяких хлопот. Или ему надо было ехать на зверобойный флот? Терять сознание над рукописями? Привели, показали, не читали и приняли по внешнему виду... А я как раз его читал! Перевел по заказу "Немана" два его рассказа. Не скажу, что убогие, но неразвитые по чувству. Где б еще их напечатали, если не здесь? Он мог ездить в ЛТП, как в творческую командировку. Мог сидеть в свете той зеленой лампы, не стесняясь, - вокруг свои!
– выйти из комнаты, сказать: "Написал повесть!" - и приятно удивить всех на семинаре. А не сидеть, запершись, как я, вздрагивая от каждого шороха, как будто ты вор или прячущийся от погони; пробрался, чтоб настрочить испуганной рукой предсмертный "Дневник", как Анна Франк, и сейчас за спиной откормленный Иван Науменко рявкнет не по-профессорски зычным баском: "Уставай! Расписауся..." Как Микола не понимает свое такое счастье? Пришел ко мне и сидит здесь... Ну, как его объяснить? Может, с жонкой разругался? И опять она его - туда?
– Ты усе на прыватнай кватэры?
– Прапанавали сваю, але ж не ведаю ти брать.
– Кали не ведаеш, давай мне.
– Жонка чакае кватэры, каб кинуть мяне.
– Тады кинь жонку.
– А як жа без кватэры?
– А як живу я?
– Ну ты! Ты марак...
Вот и поговорили... Нет, Микола Копылович был недоступен мне! Не мог его воспринять, хотя мы разговаривали с ним на одном языке. Любой пастух был мне ближе во сто крат и понятнее или доярка. Я не испытывал к нему никакой вражды. Безобидный человек. Или он у меня что-то отнимал? Но в нем скрывался какой-то логический казус. Даже не понимал, почему он пьет, живет с жонкой? Зачем ему нужен Союз письменников? А он, Микола, что-то знал про меня. Недаром возник в его глазах конфуз, когда он увидел мой стол в чернильных пятнах и рукописи на столе... Все ж с годами я объяснил, какой ко мне приходил гость. Нет, не страстный Сальери, каторжник искусства, не Мефистофель в габардиновом плаще. Приходил Микола Копылович, нормальный хлопец, а также письменник не хуже многих других. И будь у него рот не на замке, он бы меня предупредил, чтоб я ничего не писал, ничего не добивался, а лучше б распил с ним четвертинку горелки. Впрочем, о четвертинке он прямо и сказал. Может, и выпил бы с ним, хотя куда интереснее распить ведро воды с конем. Только я не хотел ни под каким предлогом занимать у Веры Ивановны.
– Братка, да тябе просьба.
– Кажы.
– Есть нажницы? А то киптюры на нагах вырасли - во! Аж загибаюца у чаравиках....
Нашел ножницы, самые большие.
– Тольки потым прыбяры з падлоги...
– Гэта я ведаю, браток.
30. В утреннем трамвае
На рассвете прошел небольшой дождик с сильным ветром. Редкие капли ударяли со звоном разбитого стекла. Я все подхватывался с кровати в испуге и счастье от какого-то сна. Хватался за рукопись, как будто ее могло не оказаться на месте. Искал на страницах какие-то знаки и забывался в продолжении сна. Но вот дождик прошел, все затихло. Утром, выйдя из дома, я увидел, что осину, еще недавно всю в листочках, казавшуюся такой стойкой, почти полностью обтрясло. Нижние суки были голы, листья облепили мокрую дорогу, кусты и кирпичную стену. Это и есть та осень, которую я люблю! Было приятно выйти из заточения, зная, что просидел не зря. Меня согревало новое пальто, которое только сегодня надел. Я похудел, ничто не стесняло моих движений; я как подрос, постройнев, и наслаждался тем, что иду.
Повезло! Оказался в числе первых пассажиров, ехавших по новой трамвайной линии. Для полного кайфа следовало сесть на кольце, где трамвайные рельсы описывали геометрические кривые. Одна тетка еще успела там вскочить, и новенький трамвай, апельсиново засветившись изнутри двумя вагонами, тронулся с места. Подождал его на остановке с болтающимся жестяным знаком "Т". Во Владивостоке
трамвай показывал чудеса героизма, особенно на гористых участках маршрута от Океанской набережной до Минного городка. Я сидел там в трамвае, как в просмотровом зале, не успевая переводить глаза с фантастических пейзажей на таких же фантастических людей. Возник на мгновение в глазах тот трамвай, будто я во Владивостоке... Вышел из почтамта с Натальиным письмом в руке, стою, а он, трамвай -"пятерка", разворачивается круто на верхнем кольце, чуть ли не упираясь красным лбом в свой задний вагон... Сползай сюда, красная морда! Сейчас усядусь в твой пустой вагон. Развалюсь на двух сиденьях, чтоб нормально прочитать письмо...Но было неплохо войти и в утренний минский трамвай с симпатягой-водительницей. Дожевывая булку, с набитыми щеками, она озорно подмигнула мне. Все собрались в одном вагоне, второй был пустой. Особая тишина, свойственная пригороду, электрический свет, общая потребность куда-то ехать ни свет ни заря, первый рейс в новеньком трамвае создавали иллюзию собравшейся семьи. Тут сидели нестарые тетки, закутанные в платки, ехавшие подметать центр столицы. Одна из них, которая успела вскочить на кольце, объясняла напарнице причину своей задержки: "Через хозяина перелезала свово и зацепилась". Еще были молоденькие солдаты из Уручья, где располагалась воинская часть. На их лицах, белых подворотничках, на ремнях и пряжках, натертых мелом, лежало предвкушение увольнительного дня.
Отъехав немного, подобрали пару из деревенских горожан, затеявших ссору и не помирившихся. Мужичок кричал своей жене: "Каб я не был таки дурны, я б давно утек от тябе!" Войдя в трамвай, он вопросил отчаянным голосом: "Чаго я с ней живу?" Жена уселась, багровая, мстительно аккумулируя в себе позор, бешено хватая из горсти семечки, как курица зерна. Вдруг мужик через весь вагон направился ко мне. Я обреченно сжался: уже свыкся с тем, что меня, сходу приметив, выбирали в собеседники всякие горемыки, чтоб излить, что у них накипело. Мужичок же, лишь спросив: "Скажи, сколько, пожалуйста, врэмя?" - опять через весь салон вернулся к жене и уселся с ней, как ни в чем не бывало.
Протер запотевшее стекло и аж вздрогнул от зрительной ассоциации, приняв инверсионный след самолета в небе за очертание гигантского хребта. Чувство, что в Приморье, опять возникнув, исчезло, отозвавшись на мгновение сладкой болью. Сейчас я писал о тех краях, все у меня получалось и напоминало о себе, как врастая в эти места.
Небо светлело, одновременно заливаясь зарей, а горизонт в высоковольтных мачтах, разлинеенный проводами, отдавал зимней стылостью. Тем радостней будет солнечный свет в городских скверах и парках! Наслажусь сегодня отдыхом, как эти молоденькие солдатики. Нас нагнала велосипедная колонна, и я смотрел на велосипедистов, на их руки в перчатках с обрезанными пальцами, на спины, склоненные к рулям. Меня занимало, что, как ни присматривался, так и не заметил, чтоб они крутили педали. Просто сидели на своих гоночных велосипедах и не отставали от нас, а их шапочки плыли, как поплавки. Только перед перекрестком со светофорами они одинаково крутнули педалями, чтоб, обогнав нас, свернуть в сторону автодрома.
Позванивая, трамвай въехал в частный сектор из бревенчатых хат: прясла с кувшинами на кольях, колодец с журавлем, графины с настоенным грибом на окнах. На лужке пасся конь, он скосил громадный с редкими ресницами, похожий на фиолетовую линзу глаз. Девочка стояла на крыльце в длинном платьице, похожая на маленькую тетку, и смотрела на трамвай. Эта деревня, захваченная городом, вернула меня к рыбалке со Шклярой возле Пропойска. Рыбалка словно ворвалась в меня вчера, как только чуть поостыл к рукописи.
Между мной и Шклярой возникла размолвка. После размолвки мы как бы снова сошлись. Пролетело время, я писал рассказы, обо всем забыв, а сейчас ехал в отличном настроении. Однако оценка того, что я пережил там, не изменилась. Мы сошлись опять, но уже не были вместе. Я терял Шкляру бесповоротно. Можно ли во всем разобраться, если поступок Шкляры для меня необъясним? Уже пытался, и не раз: ум у меня заходил за разум. Меня тогда не интересовала рыбалка. Хотел увидеть Шкляру, мы не общались почти с моего приезда. Да, один раз он был у меня со Стасиком Куняевым, своим московским другом. Войдя своим стремительным плывущим шагом в комнату, где он застал "еврейского Мартина Идена", трудящегося над рассказами, Стасик откровенно и безжалостно расхохотался, усмотрев в этом презабавнейший оляпюк. Я переварил посещение Куняева, даже сумел отыграться, сказав, что в вышедшем томе "Нового мира" Самуил Яковлевич Маршак в посмертно печатавшихся воспоминаниях особо отметил его среди молодых. На самом деле Маршак лишь упомянул фамилию Куняева - и все. Стасик зажегся таким нетерпением заполучить "Новый мир", что не дал мне поговорить со Шклярой. Не поймав такси, уехал 24 автобусом от Болотной. Потом он божился на рыбалке, что не обосрался -таки из-за "Нового мира". Даже если это и так, мы были квиты. На рыбалке Стасик переменился ко мне, никаких трений больше с ним не возникнет. Вообще поэт Куняев, которого сделали "козлом отпущения", не унижал себя примитивным антисемитизмом. Просто стоял в строю, сторожил свое место. У него была неплохая черта, отсутствовавшая у Шкляры: верность старым друзьям, людям, с которыми оказывался рядом. Я не бывал больше с ним в компаниях; но всегда, встречаясь в ЦДЛ, мы впадали в минутное стрессовое состояние: Куняев меня обнимал, целовал, жаловался на Шкляру; тот, мол, "через любого переступит". Куняев со Шклярой разошлись без вражды; совсем не так происходил мой разрыв со Шклярой. Этот разрыв уже созрел и будет мучителен для обоих.