Роман о себе
Шрифт:
Старики удрученно стихли.
Тут Прораб, придя в себя после кайфа и видя, что мнимый еврей опять собрал аудиторию, не преминул подойти.
– Соломон, опять брешешь, что жид?
– Нет, я еврей, - живо откликнулся тот.
– В паспорте написано, что я еврей с 1895 года.
– Покажь паспорт.
– Зачем я его буду в баню носить? Сейчас таким старикам, как я, вообще не меняют утерянных паспортов...
– Он посмотрел на незначительных стариков, те согласно закивали.
– А я этот паспорт еще знаешь когда получил? У нас в местечке за Мухавцом, когда Польшу в сороковом с немцами делили, гарнизон конной жандармерии стоял. Приходят к нам, спрашивают так: "Не желаете, панове, под нами жить?" Вот как они хотели хитро нас изничтожить! Тогда Сара моя, Наум и я ответили: "Как же мы можем под вами жить, если мы евреи?" Тогда они наши белорусские паспорта отделили: "Извините, не разобрались, что вы евреи. У нас в Польше только жиды".
– Опять врешь! Если б вы за Мухавцом оказались, где кордон сразу перекрыли, так и остались бы там... Что ты всем голову морочишь? Я сам оттуда, поляк, хоть и белорусский... Да если б ты только пасть разявил, что евреем хочешь стать, тебя б сразу через трубу пустили!
– засмеялся
Мнимый еврей был единственным из стариков, кто не боялся и открыто презирал Прораба. Я не помню ни раза, чтоб Соломон проигрывал ему спор. Даже сейчас, когда Прораб явно уличил Соломона во вранье, тот и не думал сдаваться:
– Почему ж ты тогда называешь меня "Соломон"?
– Да я смеюсь над тобой. А как же еще?
– Посмеешься и назовешь. А другой назовет и поверит. Вот и суди, кто из нас посмеется последним: я или ты?
Соломон направился к выходу, кивнув банщику. Банщик не одобрял чудачества мнимого еврея, но относился к нему уважительно, как к постоянному клиенту лазни. Прораб же только покрутил головой, не понимая этого зловредного старика, который не только выдумал, что он еврей, но еще видел в этом какую-то выгоду, как самый настоящий Соломон. Я тоже не раз ломал голову из-за мнимого еврея. Я допускал, что кто-либо из евреев сделал Соломону добро. Или через каких-либо родственников своих породнился с евреями. Вот он и заступался за них таким вот образом. Возможно и то, что Соломон, выдавая себя за еврея, приобретал какое-то приключение, вроде идеи, разнообразившее его жизнь.
Прораб махнул мастеровым: айда в парную! Мне надо было побриться, я пошел за ними. В моечной Прораб задержался возле Единоличника. Тот открыл холодные краны и жонглировал тазиками: один наполнял, другой опрокидывал на себя. Это был кайф Единоличника: окатывать себя напоследок ледяной водой. Прораб мог подстроить каверзу Единоличнику: подсунуть, к примеру, тазик с кипятком. Единоличник, пребывая в кайфе, был беззащитен. Я испытал знакомое неудобство от вопроса: вмешаюсь или останусь в стороне? Мне ничего не стоило разделаться с Прорабом. Вряд ли и мастеровые ему б помогли. Тогда Прораб, который меня обходил, угадывая неприязнь, сразу поймет, отчего я вступился за Единоличника. Придется менять баню, восстанавливать инкогнито.
Прораб вроде и не собирался трогать Единоличника. Просто стоял и смотрел на него, раздваиваясь между ненавистью и восхищением:
– Уж как давили, а какая сила в них!..
– Пошли, Леха, не успеем.
– Батька мой уйму пострелял их...
– Пошли, надоело...
– тянули мастеровые.
Прораб дал себя увести, а для меня повис невыясненным вопрос: как бы я поступил, обернись все иначе?
Вскоре лазню закрыли на ремонт. Я поменял ее на другую баню на улице Хмельницкого. Там мне все-таки пришлось вступиться за Единоличника. Случилось это лет через 5-6. Прежние банные традиции умерли. Старикам отпускали какой-то час для мытья, а в парилке властвовало новое поколение. Горячий пар стали использовать, как наркотическое средство, усиливая его действие всякими ухищрениями. Выйдя как-то из парилки, я признал в немощном, исхудавшем до костей старике с трясущейся губой Единоличника. Тот сидел на лаве с тазиком, который ему кто-то наполнил горячей водой. Но этим богатством Единоличник не мог воспользоваться. Мне было больно видеть его таким, способным вызвать только брезгливость. Зачем он приходил сюда, уже не в состоянии себя помыть? Уговаривал себя помочь старику и не мог решиться. Вдруг, меня опередив, к Единоличнику подошел долговязый костлявый субъект, еще не парившийся и не совсем трезвый: "Ложись, дед, на рельсы, сейчас я по тебе проеду!" - крикнул он насмешливо в ухо старику. Единоличник принялся послушно укладываться на бетонной лаве. Пытался разогнуть ноги, скованные в коленных чашечках. Никак ему не удавалось лечь. Только болтался от напрасных усилий фиолетовый мешочек, да тряслись руки, судорожно цеплявшиеся за края скамьи. Субъект, наблюдая за стариком, пооткровенничал со мной: "Сейчас марафет наведу на марамоя, заречется в баню ходить". Я понял по его лицу, что мысль помучить беспомощного еврея влетела ему случайно в башку, как похмельная блажь. Тогда я сказал, коснувшись плеча субъекта, по-дружески так: "Зачем тебе? Потом сам будешь жалеть", - и субъект, помолчав, рассудил вслух: "Верно, старик что дитя малое. Тоже ведь хочет погреться", - и без всякой брезгливости отмыл Единоличника. Зайдя в моечную еще раз, я увидел, что Единоличник сидит, ожив от горячей воды, свободно двигает ногами. Знакомо выкатив каплями печальные глаза, он сказал своему благодетелю: "Молодой человек! Вы вернули мне годик жизни!" Этими словами Единоличник окончательно умаслил субъекта. Тот осмотрел веник старика: "Таким веником, дед, как кулаком бьешь!" - и показал свой: "Идем, я еще годик прибавлю". Он повел старика в парную, а я подумал, как немного понадобилось, чтоб защитить Единоличника и даже вызвать к нему сострадание. Но эти несколько слов мне отчаянно дались и никакого облегчения уже не принесли.
32. У Заборовых
Заборовым я позвонил около девяти утра.
Открыла Ира, непричесанная, с лоснившимся лицом, в халате, накинутом на ночную сорочку. Не занятая ничем, кроме дома, она в таком виде могла ходить до наплыва гостей.
Забыв поздороваться, я спросил:
– Ира, Боря дома?
– Ты разве только к Боре приходишь?
– Почему же? Я не делаю различия между тобой и Борей.
– Спасибо, - насмешливо сказала Ира.
Вряд ли я понял, что сморозил... Как можно с порога спрашивать о Боре, когда у него есть жена Ира? Вовсе не из таких жен, чтоб только подавать и уносить, когда вы сидите и беседуете. И как можно не отделять Борю от Иры, если каждый из них считает себя независимой личностью, оставаясь мужем и женой? Я отвык от понимания таких вещей, а точнее можно сказать лишь словами Чагулова: "Вы думаете, Фефелов, что вы забыли. А я думаю так, что вы и не знали". Да я был вообще далек от вежливой речи после моря и своих рассказов. Всегда терялся в разговоре с Ирой, а когда начинал следить, как говорю, то выходило еще хуже. Только войдя, я уже наговорил столько несообразностей, что другая какая, менее деликатная, чем Ира, тотчас выставила бы меня за дверь.
Ира услышала, что протекает вода в сливном
бачке. Вполголоса выругавшись по-матерному, пошла перекрывать. Я снял с себя пальто, прикидывая, какой можно сделать вывод из первой минуты общения с Ирой. Месяц Заборовы отдыхали в Крыму, я зашел плюс две недели после их возвращения. Полтора месяца отсутствия давали возможность надеяться на более теплый прием. Ира встретила меня без эмоций, и вывод был таков: теперь я появлюсь у них через месяца 2-3. Я уже становился щепетилен в посещении знакомых. Принцип был такой: чем больше ценишь и уважаешь людей, тем реже надо у них бывать. Вскоре это сделается манией, а потом станет моей особенностью. Я начну исчезать из поля зрения своих знакомых на многие годы и заходить незванно, без приглашения. Появляясь так, я, случалось, заставал в чьих-то глазах такую же внезапную радость. Меня это подолгу согревало. На время я обретал кого-нибудь, думая, что он мне друг. Но зачастую такая радость, возникнув, и исчезала при мне. Неосторожно задерживаясь, я пересиживал ее и уходил, обижаясь. Стоило ли обижаться? Надо бывать почаще, чтоб к тебе привыкли. А если тебя видят раз в три года, а ты уже просидел три часа, то надо и совесть иметь!..– Будешь есть?
– спросила, появляясь, Ира.
– Да нет. Я бы не хотел.
Ира кивнула: она поняла, что я не хочу есть. Но по лицу было ясно, что через минуту она повторит свое предложение. На этот раз, по-видимому, зная от Люды об отъезде Натальи, Ира не стала даже выдерживать минутной паузы. Сказала сразу после своего кивка:
– Идем, я тебя накормлю.
Только через много лет Люда, Борина племянница, откроет Наталье: Ира определяла, что я голоден, по моим блестевшим глазам. Я и сам угадывал в этом ее настойчивом зазывании на кухню не простое гостеприимство. Давал зарок отказываться от угощения. Устоять трудно, так как Ира была глуха к отказам. Мы прошли на кухню, Ира поставила на конфорку разогревать кастрюлю. Пока готовился завтрак, выкурили по сигарете.
– Ты такой свежий, загорелый, как будто в Крыму побывал, - сделала мне Ира комплимент.
У меня еще сохранялся темный ледовый загар после Сахалина. Я знал, что выгляжу привлекательно. Но упоминание о Крыме, о южном море, которое я презирал, вызвало реакцию отторжения.
– Терпеть не могу южный загар!
Глянув на загорелую Иру, я спохватился, что сказал бестактность, и добавил:
– В бане я побывал.
– Ну да, ты же ходишь в баню...
– Ира, посмеиваясь уголками губ, принялась обрабатывать ногти с облупившимся лаком.
– Ну, что ты делаешь? Чем занимаешься?
– Пишу! Потрясающие рассказы...
– Тогда я был не таким скромнягой, как сейчас.
– Ничего подобного еще в литературе не было.
– Что-то зверино-кровавое свое...
– Да это только фон! О чувствах, о всяких желаниях. Они и у тех людей есть...
– Расскажи в двух словах.
Занимаясь ногтями, она изредка поправляла расползавшиеся полы халата, открывавшие икры с заметными волосками, что я отметил со злорадством. К тому же у нее был заложен нос, она откашливалась, и от нее попахивало женщиной, еще не принявшей ванны. Обижало, что Ира выходила ко мне, не заботясь, как выглядит, сбрасывая со счетов, что я молодой человек и, как пишущий, наблюдателен. Ее изумительный овал со скобками волос по обе стороны щек изобразил Боря в иллюстрациях к моей приключенческой повести. Там была Ира, а Боря, должно быть, не мог вообразить другую девушку с таким именем и срисовал с жены. От меня же ускользало обаяние Иры. Даже когда я заставал ее с гостями, умытую, а не лоснящуюся, облекшую себя в зеленое или черное платье, так подходивших к ее лучистым с небольшой раскосостью глазам; сидевшую скромно и затмевавшую без усилий всех дам, бывавших у них, я все равно видел ее вот такую, как сейчас: небрежно одетую, расхаживающую в неглиже, откашливавшуюся, как Вера Ивановна, попахивавшую дьяволицей и слушающую с ленцой: что еще там Боря может Казанов сочинить?.. Ей нравились отдельные мои рассказы, к примеру, "Некрещеный", где старый матрос ищет ночью в поселке, куда зашли на пару часов, роженицу, чтоб накормить грудью ребенка, оставшегося от жены-морячки, умершей при родах в плаванье. Даже Наталья отвергла этот рассказ за неправдоподобие! А Ира восприняла чутко. Но такие случаи были наперечет, когда она относилась ко мне серьезно. Всякий раз как бы отбывала со мной время. Может, это и не нуждается в объяснении, но если представить так, что меня что-либо связывало с Ирой, то я могу предположить, что она платила мне той же монетой. У меня был испорченный вкус, я не дотягивался до таких высот, как Ира. Я принимал за прокуренный бас ее грудной низкий голос, резонирующий в органном регистре. Она казалась мне чересчур домашней, вялой, безраздельно захваченной Борей, как мной Наталья. Само то, что она Борина жена, делало ее для меня священной коровой. Потом я убеждался не раз, что нет обиды острее, чем можешь нанести женщине таким к ней отношением. То моя потеря, что ум, своеобразие таких женщин, как Ира, я не улавливал. А если б воздал им, то хоть обогатил бы свой стиль и не прибегал к непристойностям в выражении высоких чувств.
Ведь я подозревал, заставая удрученной Иру, что ее, однолюбку, не умеющую хитрить, - как бы она ни успокаивала себя, что Боря не может к ней ни с того ни с сего охладеть, - что ее все же задевали интрижки Бори с ее подругами: только Ира обзаведется подругой, как та станет добычей Бори! Он и здесь лишал ее опоры. А если б я приходил не только к Боре, но и к Ире, и хвастался не только своими рассказами, а иногда послушал и ее стихи; если б до меня доходило, что передо мной сидит женщина, которую Боря удерживает лишь своей гениальностью, то она, быть может, простила бы мне и мое бедственное положение, и то, что я хочу стать большим писателем, и мою корявую речь, и неумение себя вести. Но откуда мне такому было взяться? Нас разделяли и люди, их близкие друзья, мои "русскоязычные" враги из журнала "Неман": Наум Кислик и Валька Тарас, а потом и сам Шкляра. Ира не впитала их тон и пренебрежение ко мне, но все это давало знать и преломлялось в ней. Я как-то высказал свое неудовольствие Боре: как Ира терпит у себя дома столько евреев?
– на что Заборов усмехнулся: мол, он знает, кто она такая... Насчет этого ходили толки, Заборов помалкивал, а Шкляра лишь подпускал тумана. По его словам, Ира была внебрачной дочерью Бориса Корнилова, поэта поталантливей Есенина, загубленного сталинской инквизицией. Я знал лишь то, что Иру удочерил ленинградский художник Басов, опекая и после замужества.