Саспыга
Шрифт:
…Едва дыша, я рассматриваю спуск. Вон там, на первом повороте, Ленчик отчаянно рвал повод, но его конь продолжал скользить по камням; он почти осел на круп, но я видела, как его задние ноги неумолимо — как будто кто-то тянет их — отрываются от земли, а голова опускается все ниже. Я хотела закричать, но горло сдавило, будто перетянутое ремнем, Ленчик дико заорал, я подумала: все, это — все, но Ленчик швырнул себя назад и вверх и оказался отдельно, а его конь отдельно, и потом — конь дикими рывками, а Ленчик на четвереньках, задыхаясь и монотонно ругаясь, — они вернулись на тропу. Кто-то снова заорал: снизу заходи, уйдет нахуй; сам заходи, сказал Ленчик, лапки шебуршали по щебню, большое,
Но я не сплю. Я помню все совершенно отчетливо — всю эту суету, и как надо было подобраться поближе, и как обходили, и главное было — не дать ей уйти на спуск, не пустить в ущелье. Как рубили тушу прямо на месте, не ободрав, совали в мешки и навязывали сзади на седла, чтобы увезти на стоянку, и кони дергались и храпели, и перья висели в сыром воздухе клочьями разорванных туч. И единственное, что не складывалось в этой картинке, — то, что я помнила Ленчика теперешнего, а не тогдашнего: он же тогда совсем пацаном был, но это, наверное, потому, что я видела его только вчера, зато все остальные были совсем молодыми, и Мишка, и Сыч, и тот третий, тощий, и где они теперь, а, не важно, не хочу знать.
Туман над невидимым дном ущелья собирается в пухлые тушки; они плавно скользят по дальним осыпям все выше, на ходу серея от влаги и собираясь в плотную бесцветную кашу. Стоит посмотреть на небо, и начинает моросить, как будто взгляд повредил его. Сразу понятно: это всерьез. Пока я возвращаюсь к Карашу, седло успевает покрыться каплями воды. Перед тем как садиться, я ладонью смахиваю их с плотной кожи; часть собирается в струйки и стекает, но остальное просто размазывается, и я опускаюсь в седло, заранее плотно сцепив зубы. К этому ощущению нельзя привыкнуть, с ним невозможно смириться. Передернувшись, я бросаю взгляд на небо — ну вдруг? — и отвязываю химзащиту от передней луки.
Толстая резина тяжело и холодно ложится на плечи. Неожиданно — впервые с тех пор, как взяла эту штуку в руки много лет назад, — я вспоминаю об ее изначальном смысле. Впервые с тех пор, как пришла в эти горы, думаю о бледно-зеленой резине как о чем-то, предназначенном для защиты от невидимой смертельной опасности, а заодно вспоминаю, что, по слухам, ни от чего серьезного она не спасает.
У дождя вкус мела, металла и замерзшей малины, дедовой жареной свинины с тархуном, маминых блинчиков, китайской утки, разделенной с подругой, стейка, съеденного с любовником, соли и меда, зрелого сыра, крови из разбитой губы, пота на чужой коже, разложения; у дождя сводящий с ума вкус саспыжьего мяса.
Я ухожу от ущелья, в которое никогда не спущусь, потому что есть места, в которые люди не должны спускаться. Под копытами Караша скользит тень птицы; откуда тень в дождь, вяло думаю я, надо выглянуть из-под капюшона, но сонная апатия не дает даже поднять руку, не то что высунуться из-под резины. Дождь шуршит по плащу, как лапки. Караш идет хорошо, но все-таки я поторапливаю его, изредка приподнимая чомбур.
Спешить вроде некуда, но Асю пора бы уже покормить.
9
Кабарга так любопытна, что не убегает от охотников. Жеребец пасет и охраняет свой косяк, но его путь выбирает старшая кобыла. Мертвые не любят говорить свое имя.
Когда я подъезжаю к стоянке, дождь льет вовсю, беспощадный, обложной. Под капюшоном я глуха и слепа; жесткая химзащита стоит вокруг меня, как футляр, в ее складках скопились лужи, и я торчу в седле мерзлой деревяшкой,
боясь пошевелиться. Но в такую погоду как ни подтыкай плащ — промокнешь. Мне остается проехать совсем немного, когда холодная струйка затекает под левое колено. Я сдираю с головы осточертевший капюшон: все равно сушиться. Сводящий с ума стук капель по резине наконец стихает, и я слышу конское ржание, а потом — зычные мужские голоса и дружный хохот.Несколько длинных секунд я думаю, что провалилась во времени. Нет никакой Аси. Мне чуть за двадцать, мое место в «Кайчи» зыбко и неопределенно, в моей голове сияющий спиртовой туман, пахнущий кедровым дымом, снежными грозами, лошадьми и раздавленными листьями аконита; я лечу куда пнут, а когда не пинают — подрываюсь куда позовут. У костра сидят Мишка, и Сыч, и Ленчик. Они (мы) приехали на охоту. На особенную охоту.
Потом стоянка показывается из-за деревьев, и я вижу, что Ася все-таки есть. Кедры на стоянке мощные, дождь их не пробивает, и Ася съежилась в корнях, по подбородок уйдя в пуховик. Она как будто не замечает моего появления: глядит насквозь, на скрытый в хмари дальний перевал за моей спиной. В одной руке у нее дымящаяся кружка, в другой — бутерброд, и, кажется, она очень старается не смотреть на двоих, сидящих ближе к костру. Один из них — Санька. Второго я не знаю. Он выпучивает глаза, громко говорит «Здрасте», и тогда Санька тоже замечает меня. Лениво машет рукой.
Расседлав Караша, я подхожу к костру. С Санькой все понятно, но второй здесь не к месту. Рыхлый, белорукий, вызывающе городской. Тесные джинсы, светлые кроссовки — носок правого уже оплавился и почернел. Воротничок полосатой рубашки выступает из-под темного джемпера. Сверху накинут драный ватник — я его помню, этот ватник, он уже год болтается на базе между седлами, ни у кого руки не доходят убрать его к остальной одежде. В «Кайчи» куча курток и пуховиков для недоснаряженных туристов, мог взять что-то нормальное, зачем эта дрянь?
А вообще, они тут отлично проводят время: на расстеленном у бревна пакете нарезаны сало, хлеб, лежат толстые хрусткие стволы зеленого лука. Свежий огурец. От его запаха рот наполняется слюной: последний раз я видела огурцы две недели назад.
— Думал, сейчас искать тебя поеду, — насмешливо говорит Санька. Я пытаюсь выдать остроумный ответ, но лицо у меня мокрое, а из носа течет от холода, так что я просто дергаю плечом и протягиваю покрасневшие руки к костру. — Что, далеко ушел? — негромко спрашивает он.
— Далеко, — отвечаю я.
Санька ждет продолжения: обычно рассказывают, где нашелся потерянный конь, мало ли кому потом пригодится. Но мне почему-то не хочется вдаваться в подробности при этом белобрысом. Наконец Санька понимает, что больше ничего не услышит, и отводит взгляд.
— Кружку давай? — Он приподнимает полторашку, на треть заполненную прозрачным.
Это очень кстати. Я отпиваю глоток разведенного спирта; тело тут же становится теплым и мягким, в носу горячо толкается пульс. Санька тем временем сооружает бутерброд, протягивает Асе:
— На, бери еще…
— Спасибо, — говорит Ася. Обе руки у нее заняты, и Санька, помявшись, пристраивает бутерброд на корень рядом. Тот, который Ася держит в руке, еще даже не надкусан. Я присматриваюсь к ней и вспоминаю выражение «шоковая заморозка», вычитанное на упаковке фарша в супермаркете. Тихонько отставляю кружку с остатками спирта. Не знаю, что здесь происходит, но мне это не нравится.
Белобрысый заметно старше Саньки — лет сорока на вид, — но как будто старается соответствовать, пытается показать лихость, которой у него и в помине нет. Ну, это их самцовые игры, такое почти со всеми туристами бывает. А так вроде нормальный человек. Неглупое лицо, вежливый интерес, доброжелательная, слегка ошеломленная улыбка. На Асю посматривает радостно и чуть виновато, но она на его взгляды не реагирует.