Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света
Шрифт:
– Когда это… произошло?
– каким-то деревянным голосом спросил Иван.
– В прошлую пятницу. За три часа до нападения партизан на город папа вывел почти всю полицию и часть немецкого гарнизона на разъезд Черник. Он сказал немцам, что партизаны в эту ночь готовят нападение на разъезд, и обещал устроить ловушку. Когда немцы на другой день узнали, что партизаны заняли город, сразу поняли, что их самих провели. Папа пытался скрыться, но его поймали…
Этого для Ивана было достаточно, все остальное он представил себе сам. Подробности были ужасны - о них не следовало расспрашивать.
– Ну а маму как же?… За что?
– спросил Емельян. Лицо его казалось бескровным, мраморно-холодным, в глазах появились странные блуждающие
– Тетю Аню на другой день. Облава была в Микитовичах. По всему району каратели свирепствовали, - говорила Женя, и вдруг голос ее сорвался. Она отошла от печки, села на топчан и снова заплакала: - Это я виновата. Из-за меня тетю Аню расстреляли.
Емельян не придавал значения ее словам. Он и не подумал поверить, что Женя могла быть причиной смерти его матери, зато сейчас он окончательно поверил, что матери у него больше нет. Он подошел, сел рядом с Женей и хриплым голосом попросил очень тихо, слабо, как просит больной:
– Расскажи, Женя.
– Я попросила тетю Аню приютить одну девочку-сиротку из еврейской семьи. Это было еще до вашего прихода в Микитовичи.
– Помню девочку, - нетерпеливо и с трудом выдавил из себя Емельян.
– Напуганная такая, черноглазая… Рассказывай.
И Женя со слов своих односельчан рассказала все, как было, как погибла Анна Сергеевна.
Емельян выслушал ее внимательно и спокойно, не перебивал вопросами. Лишь когда она кончила, поинтересовался, жива ли та девочка. Женя ответила утвердительно, и Емельян с хладнокровием, поразившим даже Ивана, сел за составление разведсводки.
Титов ушел к Егорову, и Емельян остался в землянке вдвоем с Женей. Она, подложив в печку дров и сбросив с себя чужое пальто, снова грелась возле трубы. Лицо Жени раскраснелось, она начала согреваться, но платье все же было мокрым. Она сказала:
– Прости, что я тебя беспокою. Тут у вас невозможно достать хотя бы на время… во что-нибудь переодеться мне?
– Ты извини меня, - спохватился Емельян суетливо.
– Я не догадался. Сейчас мы что-нибудь придумаем.
– А может, у Вани есть какая-нибудь запасная гимнастерка, ну и брюки, что ли?
– подсказала она, видя его растерянность.
– Зачем же не по росту? У меня для тебя есть специальное обмундирование. В нем щеголял бывший управляющий имением барона фон Крюгера Курт Леммер. Вот смотри - кожаные брюки, настоящее шевро. Держи. А вот и куртка, сапоги, вот кепка - целый гарнитур. Сапоги, пожалуй, будут тебе велики. Ты какой носишь?
– Тридцать пятый.
– Ну а это тридцать девятый. На четыре номера больше - не имеет значения, сойдет. Я как-то пробовал носить ботинки сорок третьего размера. Ничего.
Он подал ей кстати пригодившийся кожаный коричневый костюм, который собирался подарить комбригу, да все никак не мог решиться, считал, что ему он будет тесноват, да и не был уверен, согласится ли Егоров облачаться в несколько необычный, кричащий наряд.
– Переодевайся. Я закрою тебя на замок и вернусь через полчаса. Сюда, кроме Вани, никто не зайдет: у него есть свой ключ.
Емельян собрал со стола бумаги, положил их в сейф, закрыл на ключ и вышел. Он направился в лес, минуя тропы, не желая ни с кем встречаться. Ох как ему нужно было сейчас побыть одному!
Мама…
Густой влажный воздух гнетуще давит на мозг. Кажется, небо медленно падает на землю, оседая водяными каплями на листья деревьев, на иглы елей и сосен, на жесткие немятые травы. Все кругом сыро, липко, сумрачно.
Родная мама…
Ни ветра, ни движения, ни звука, ни даже шороха собственных шагов. Все застыло, оцепенело: капли на листьях орешника блестят тускло, висят и не падают, струйки янтарной смолы - как кровь из незаживающей раны, как слезы огромного безмерного горя, беззвучного плача, как крик истерзанной наболевшей души.
Больше он не увидит ее, единственную, самую близкую
на целом свете. Не услышит ее дивных, несказанных песен, которые пела она ему в далеком розовом детстве, не увидит ее добрых печальных глаз, вобравших в себя тоску и скорбь всей планеты, не потрогает ее заботливых неутомимых рук, никогда не знавших отдыха и покоя. О, сколько сорняков выпололи с полей эти руки, сколько гектаров хлебов сжали, обмолотили, сколько вытеребили и обработали дорогого льна, сколько картофеля перекопали! Если сложить все полосы в одно поле - не увидишь ему края и конца. Сколько ведер воды натаскали, сколько молока надоили. Если слить в одно - озеро будет.Все остались перед ней в долгу - и друзья и недруги. Многих она жалела, а кто пожалел ее? Кто пришел к ней на помощь в самую трудную минуту?
Милая мама…
Что видела хорошего ты на этом свете? Много ли радостных дней отзвенело безоблачным маем в твоей нелегкой судьбе? Где-то там, на далекой заставе, остались шелковая шаль и дорогое шерстяное платье, которых ты никогда в жизни не имела. Сын заплатил за них всю свою месячную зарплату, а вот привезти не смог - война помешала. Как много он не успел ей подарить! Не отведала она настоящего шоколада, никогда не пробовала вкусных блюд, что делают в ресторане в пограничном городе, где стоял штаб погранотряда, и самым изысканным блюдом до конца дней своих считала рубленую котлету с картофельным пюре, которую ела дважды в районной столовой, когда была на слете ударников.
Сколько нежных слов не было сказано тебе, бедная мама, в ту последнюю прощальную ночь! И кто знал, что она будет прощальной, кто думать мог?..
Вот так уходят от нас наши близкие, оставляя нас, живых, своими вечными должниками. Но честные и порядочные люди платят долги и память об ушедших хранят в сердцах своих и в делах.
– За все заплачу, мама… Сполна рассчитаюсь!
– выдохнул вслух Емельян, стоя над обрывом, за которым на торчащие из глубины оврага вершины деревьев спускался беззвучно сырой сентябрьский вечер.
ГЛАВА ПЯТАЯ. ЛЮДИ-НЕВИДИМКИ
Дождь мелкий, нудный, бесконечный. Идет уже третьи сутки и, кажется, никогда не перестанет, разве что капли его превратятся в снежинки. Земля пресыщена водой, она уже не успевает ее впитывать, поля и дороги раскисли. А дождь все идет, идет, то смиренно моросит, то вдруг усилится под напором ветра, жестко стеганет по лицу, забарабанит по мокрой одежде, зашумит в кустах.
Темень аспидная, ничего решительно не видно даже в двух шагах. Все звуки глохнут, гаснут на лету, едва родившись, потушенные дождем и кромешной темнотой.
Егоров и Свиридочкин стоят рядом на опушке рощицы и не видят друг друга. Позади них в каких-нибудь двадцати шагах три десятка партизан держат под уздцы оседланных коней. Это маневренная группа, летучий резерв командира бригады. Сегодня у конников особая задача, и поэтому командует ими комиссар бригады, лихой наездник Паша Свиридочкин. Правда, сам он немного огорчен такой своей пока что пассивной ролью: он хотел идти вместе с группой нападения, которая, судя по времени, должна уже занять исходный для атаки рубеж в полусотне метров от забора бывшего дома отдыха. Но так решил комбриг. Сейчас здесь, на опушке леса, в полутора километрах от штаба немецкого корпуса, нечто вроде КП партизанской бригады. Кроме всадников стоят две тачанки, запряженные тройкой, и две брички. Лошади Егорова, Свиридочкина, Титова и Глебова в счет тридцати не входят. Их держит адъютант Саша Федоров, несколько оскорбленный тем, что в такой ответственной операции на него возложили совсем безответственную задачу - держать командирских лошадей, будто он рядовой ординарец, а не адъютант. Но ничего не поделаешь - приказ комбрига.