Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ну, скоро Шпортюку хана…

Кузя поднимается и, сглотнув подступившие слезы, отходит в сторону.

— Ты, барбос, чего хлопца обижаешь? — тихо говорит Петька.

От этих Петькиных слов Кузе становится еще обиднее, и он поспешно идет к своей одежке, натягивает рубашку и лезет ногами в штаны.

По дороге его нагоняет Петька, и они идут вместе, и как-то получается, что Кузя попадает не домой, а к Петьке.

В хате у Петьки чисто и прохладно, пол посыпан пахучей травой любистком, на стене висит почетная грамота с нарисованными на ней коровой и телятами. Матери нет, она еще на ферме. Петька достает из шкафчика хлеб, приносит из погреба крынку сметаны. Они говорят о всякой

всячине, и Петька показывает проявленные пленки, а Кузя предлагает ему помочь печатать, и они забираются в чулан, и печатают до тех пор, пока не приходит Петькина мать.

— Ото еще мастера, — говорит она, снимая с головы белый платочек. У нее доброе коричневое лицо, смоляные с проседью волосы, и от нее вкусно пахнет парным молоком.

Кузя направляется к двери.

— Ты куда? — останавливает она его. — Оставайся, сынок, вечерять будем.

— Не, — говорит Кузя и вздыхает. — Пойду.

Когда он возвращается домой, отец сидит за столом и жует, шевеля ушами.

— Шаландаешься, носят тебя черти, — встречает он Кузю.

После обеда все начинается сызнова: ставни, фонарь, негативы…

— Ветер у тебя в голове, — бормочет Шпортюк, рассматривая на свет проявленный негатив. — Я в твои года до дела тянулся, а ты… Эх-хе-хе… Человек должен иметь в руках ремесло!

Кузя чувствует, как у него сжимается горло, он хочет глотнуть и не может.

— Не нужно мне ваше ремесло! — неожиданно кричит он. — Вот семилетку закончу, уеду от вас… До Петра поеду. Не могу я больше с вами жить… Не могу, не могу, не могу!..

По щекам его катятся слезы. Шпортюк раскрывает рот и роняет негатив. Стекло, ударившись об пол, разлетается на куски, но Шпортюк не обращает на это внимания. Он так и сидит с раскрытым ртом, не понимая — что же произошло.

1953

ВИТАЛИНА

1

В степи еще лежал снег, отяжелевший и рыхлый, а дорогу уже основательно развезло, и взмокшая лошадь еле тащила низенькие сани-пошевни.

Виталина Андреевна Пухова, младший научный сотрудник Озерной селекционной станции, порядком измучилась и продрогла; до ближайшего полустанка оставалось еще около десяти километров, и все время сани раскатывались из стороны в сторону по скользкой, наледи, с шумом проваливались в талую воду, дергались на оголенных от снега местах, застревая в липкой грязи.

Михаил Григорьевич Лебедев, старший научный сотрудник станции, сидевший в санях рядом с Виталиной Андреевной, то и дело со свистом продувал почерневший, скрепленный медным колечком мундштук и вставлял в него новую сигарету — вернее, половину сигареты (он зачем-то разрезал сигареты пополам, хотя курил беспрерывно). А Виталина Андреевна глядела вокруг с тем чувством грустной отрешенности, какое всегда пробуждала в ней степь.

Вот уже около трех лет жила она в этих краях и все никак не могла привыкнуть к тому, что сто пятьдесят — двести километров здесь вовсе не считаются за расстояние; иногда ей казалось, что степь действительно бесконечна и что за ровной, однообразной линией горизонта нет ничего, кроме все той же плоской, унылой равнины. Как ни странно, в этой нелепой мысли было что-то утешительное: не хотелось думать о прошлом, вспоминать.

Но вот сегодня впервые за долгое время предстояло проехать полсотни километров по железной дороге; подъезжая к полустанку, она тревожилась и злилась на себя за это. А потом, стоя у самых путей, нетерпеливо смотрела в ту сторону, откуда должен был показаться поезд. Далекий, глухой гудок заставил ее сердце забиться сильнее, и она не отрываясь следила,

как вырастает, приближаясь, темно-зеленая на белом суставчатая лента вагонов. Лоснящийся паровоз обдал ее горячим дыханием, громко лязгнула сцепка.

То был скорый «Москва — Чкалов»; в вагоне оказалось много москвичей — все больше молодежь, целинники.

Виталина Андреевна, прикрыв глаза, слушала неразбериху веселых голосов, жадно ловя милый сердцу московский говорок. Михаил Григорьевич решил, что она уснула; когда пришло время выходить, он осторожно тронул ее за локоть. Они вышли, и сразу же замелькали мимо вагоны, и Виталина Андреевна старалась не глядеть в окна: казалось, все пассажиры смотрят на нее, маленькую, некрасивую, в мешковатом пальто и не по росту просторных резиновых сапогах, и на высокого худого старика в узком брезентовом балахоне.

А через минуту все затихло, и снова вокруг раскинулась белая, в рыжих проталинах степь; за насыпью у маленького домика, понурив голову, стояла грязно-серая лошаденка, впряженная в сани. Темнолицый рябой ездовой в лохматом заячьем треухе поправил кнутовищем сено и проговорил:

— Садись, пожалуйста…

И снова потянулась навстречу разъезженная дорога, и Михаил Григорьевич дул в свой мундштук и молча дымил сквозь пожелтевшие усы, а она думала о том, что вот еще сегодня надо поспеть обратно. Снова придется тащиться в санях и мерзнуть, и снова грохочущий поезд пронесет в освещенных шумных вагонах кусочек иной жизни, о которой не надо бы вспоминать. Пронесет и затихнет, скроется, исчезнет за горизонтом, а воспоминания останутся, от них не уйдешь. И будет, конечно, вспоминаться то, что всего больнее: Сергей.

Сергей, Сережа, Сереженька. Сережка Болдырев, который был для всех не кем другим, как только Сережкой, комсоргом группы, а для нее… Впрочем, никто не знал и никогда не узнает, кем был для нее этот светловолосый парень с насмешливыми карими глазами и темной родинкой на верхней губе. Никто и догадаться не мог бы, даже и сам Сергей.

Пять лет они учились вместе, и пять лет изо дня в день она смотрела на него, избегая ответного взгляда, и улыбалась, когда он шутя называл ее «Витамина», и цепенела от щемящей радости, когда он на собраниях говорил: «Побольше бы таких студенток, как Пухова…»

А дома, наедине с собой, брала зеркальце, смотрелась минутку, а затем подолгу сидела, сняв очки и глядя в стену покрасневшими близорукими глазами. Плакать было стыдно, да и ни к чему, но все же она, случалось, плакала — тайком, наспех, беззвучными торопливыми слезами, которые было очень трудно сдержать. Но это бывало не часто.

Давно она уже приучила себя улыбаться, когда хочется плакать, и давно уже все привыкли к ее странной, незрячей улыбке, — похоже было, что она улыбается каким-то глубоко спрятанным, одной ей известным мыслям.

Она была молчалива. Еще в школе, когда девчата начинали слишком горячо шептаться, она уходила в сторонку или доставала из портфеля книгу и склонялась над ней, прикрыв ладонями уши. Читала она много, и стекла ее очков с каждым годом становились все толще и выпуклее. «Она у вас создана для науки», — говорили знакомые, и мать покорно вздыхала.

Ну что ж, наука так наука… На четвертом курсе Сергей сдружился с Нинкой Корневой, а через год Виталину позвали на свадьбу. Она сидела, улыбаясь своей кроткой, незрячей улыбкой, кричала вместе со всеми «горько», смотрела, как ребята отплясывают, а на рассвете потихоньку ушла и долго бродила по тихим, спящим улицам. Прошла по набережной, постояла, склонившись над гладкой порозовевшей рекой, бросила камешек в свое отражение. Вокруг было пусто, ни живой души, не надо было улыбаться и делать вид, что все хорошо, и ловить сочувственные взгляды.

Поделиться с друзьями: