След: Философия. История. Современность
Шрифт:
В схеме Киреевского достоинства и преимущества России определяются прежде всего отрицательно — отсутствием тех внутренне враждебных, «раздвоенных» начал, которые европейскую историю обрекли на перевороты и насилия — и на искусственно-рациональный синтез. В России не было ни античной культуры, ни завоевания (все славянофилы, вслед за Киреевским, говорили о «мирном призвании» варяжских князей, видя в этом факт колоссальной важности); наконец, христианство не было отягощено у нас эллинским рационалистическим культурным наследием. Отсюда следует описание Киреевским специфики древнерусской жизни: все ее отношения носят «характер более внутренней, чем внешней правды, предпочитая очевидность существенной справедливости — буквальному смыслу формы; святость предания — логическому выводу; нравственность требования — внешней пользе… Внутренняя справедливость брала в нем (русском народе. — Б. П.) перевес над внешнею формальностью»8. Поэтому духовная жизнь Руси обладала всеми преимуществами «цельности»,
По существу, это все, что хотел сказать Киреевский, что ему самому достаточно было сказать. Он дал свой, себе самому потребный, образ России и русской «образованности», пребывающих на высоте, чуждой и сторонней дольнему миру. Но уже сама формулировка и печатное воспроизведение этой его интимной истины выносили ее в план объективного, заставляли ее доказывать, разъяснять, развивать; для начала — отвечать на вопросы. Вопрос же был, в сущности, один (задававшийся своими же, в первую очередь Хомяковым): как при такой высоте внутреннего строения Россия не сумела превзойти Запад и попала в культурную от него зависимость? Мы, уже по тому, что было сказано о Киреевском, можем понять, что сам вопрос был ему чужд, сторонен его интуиции: ведь не о России он, в сущности, писал, а старался оправдать и мотивировать объективно эту свою интуицию, назовем ли мы ее мистицизмом или, по-нынешнему, интровертностью. В мифе о России Киреевский объективировал свой психологический и духовный тип. Но в самом моменте объективации возникала необходимость дискурсивной разработки мифа. Итак, надо было ответить на вопрос о причинах русской культурной отсталости. Киреевский сделал это так, как мог сделать только он:
…Я думаю, что особенность России заключалась в самой полноте и чистоте того выражения, которое Христианское учение получило в ней, — во всем объеме ее общественного и частного быта. В этом состояла главная сила ее образованности; но в этом же таилась и главная опасность для ее развития. Чистота выражения так сливалась с выражаемым духом, что человеку было легко смешать их значительность и наружную форму уважать наравне с ее внутренним смыслом10.
Приведем еще одно высказывание Киреевского — из письма его к Хомякову от 15 июля 1840 года:
Мысль моя та, что логическое сознание, переводя дело в слово, жизнь в формулу, схватывает предмет не вполне, уничтожает его действие на душу. Живя в этом разуме, мы живем на плане, вместо того, чтобы жить в доме, и, начертав план, думаем, что состроили здание… мысль до тех пор занимает нас горячо и плодоносит, пока мы не выскажем ее другому… Покуда мысль ясна для разума, или доступна слову, она еще бессильна на душу и волю. Когда же она разовьется до невыразимости, тогда только пришла в зрелость. Это невыразимое, проглядывая сквозь выражение, дает силу поэзии и музыке и пр.11.
Главное в обоих высказываниях — эмфаза на невыразимости, неразвиваемости, невыявляемости «цельной» истины. Опасность для развития русской идеи таится в самой ее полноте и чистоте. Но «опасность» ли это в другой, более адекватной для духовной полноты, системе ценностей? Истина не должна являться, она пребывает по ту сторону истории и культуры, хочется сказать — и в этом не будет натяжки — по ту сторону бытия. Доказательство русской высоты для Киреевского — в отсутствии доказательств, в немотствующем стоянии перед шумным потоком бытия. Русская образованность (повторяем еще раз: «образованность» — это не «просвещение», не «культура», а склад души, духовный генотип) не могла не отойти на дальний план, когда в Россию проникла иная модель культуры — западная, то есть мирская, динамичная, посюсторонняя.
Нам нужно понять в первую голову не объективное достоинство этой идеи, а субъективную ее соотнесенность с душевным строем Киреевского. Именно в этой соотнесенности она обретает гармонию. Гармония эта — психологическая, то есть предельно субъективная. Уже на следующей ступени объективации мы можем увидеть институализацию, культурную реализацию идеи — это мистический опыт, породивший такие явления, как монашество, монастырское христианство, у нас — пустыни и скиты; отсюда — тяготение Киреевского к оптинским старцам. Но существует еще один способ объективации духовного типа Киреевского — чуть ли не прямо, чуть ли не сознательно выраженный в цитированном письме к Хомякову: это художество, искусство, артистическая деятельность. Киреевский неожиданно предстает — художником, так сказать, певцом без лиры. Искусство во времена Киреевского понималось как моделирование бытия, воссоздание целостности бытийного макрокосма в художественном микрокосме. Так, во всяком случае, учил философ Шеллинг — любимейший любомудр славянофилов, единственный, с которым сам Киреевский готов был связывать надежды на русско-европейский культурный синтез. Шеллингианская, романтическая, то есть художественная, культура — вот,
в понимании Киреевского, общее культурное поле России и Европы.Здесь прослеживается одна из связей славянофильства с романтизмом как мировым духовным явлением. Ее внимательно исследовал Ф. А. Степун в упомянутой статье «Немецкий романтизм и русское славянофильство». Степун ввел понятия «ценности состояния» и «ценности объективации». Киреевскому близка первая система ценностей — но ведь культура есть не что иное, как объективация, внешнее видимое выявление человеческих духовных глубин. Естественно, что при таком выявлении невозмутимая внутренняя целостность должна распасться на те составляющие, о которых писал Киреевский, трактуя раздвоенность духа европейской образованности. То же можно сказать и о «рассудочности» как характеристике западной культуры: покидая мистические высоты, человеческий дух естественно выпадает в сферу последовательно-логических, дискурсивных форм мышления. Критика Киреевским односторонности западной культуры есть на самом деле критика культуры как таковой. Строго говоря, в его случае мы сталкиваемся с общеромантическим феноменом «религиозного отречения» от культуры12.
Степун заканчивает свою статью цитатой из Фридриха Шлегеля: «Лень — единственный богоподобный фрагмент, завещанный нам раем», — хорошо иллюстрирующей то мистическое «неделание», к которому ведет и которого требует духовная установка Киреевского [15] . Однако в этом «неделании» мы можем заметить опять же черты художественной психологии, с ее принципиальной установкой на прошлое, с ее воспоминанием и воспроизведением «рая»; в психологическом плане «рай» — это и есть прошлое, источник всяческой поэзии.
15
Дав образец тонкого проникновения в глубину славянофильства, Степун, однако, не всегда выдерживает эту глубину, его политические истолкования славянофильства стандартны и неверны. Он, например, говорит, что славянофилы начали свой путь с философских вершин немецкого идеализма, а кончили его в политических трясинах в духе французской эпохи реставрации. Это — чужие слова, можно легко указать, откуда они Степуном взяты: из статьи Вл. Соловьева «Славянофильство и его вырождение». Степун некритически воспринял выдумку об охранительном национализме 80-х годов как логическом следствии славянофильства.
Интересно, что, когда в «трясины французской эпохи реставрации» погружается западник Чаадаев (а это именно он туда погружается), — никто ему это в вину не ставит.
Современная психология (психоанализ) и опирающаяся на нее философия культуры (Адорно, Маркузе) очень серьезно развивают эту тему — об искусстве как поиске пути в докультурное и доисторическое состояние, в «ночь бытия», как сказали бы немецкие романтики. Часто в «ретроградной» и «реакционной» философии можно заметить черты родства с художественным мировоззрением. Это доказывает собственным примером тот же Маркузе, что не мешает его философии быть, с другой стороны, сверхреволюционной: известна связь революции и реакции, «архаическая революционность», как называл это явление Томас Манн (мы увидим ту же архаическую революционность у славянофила Льва Толстого).
Не будем, однако, здесь заходить столь далеко — пока что просто зафиксируем художественные импликации мировоззрения Киреевского, это пригодится нам в дальнейшем исследовании славянофильства. Мы увидели эстетический характер интуиции Киреевского в самой его психологической установке: на довременное и безвременное (в эмпирически-конкретном выражении — на прошлое, «древне-Русскую образованность»), выпадающее из истории и чуждое ей. Это психология целостного переживания бытия, реализуемая, как об этом говорит сам Киреевский, наиболее адекватно в искусстве. Из этой же интуиции вырастает проективная идея «цельного знания», каковую идею Киреевский видит как цель и задачу чаемой им философии. Нелишне будет вспомнить тут, что в развитии самого романтического мышления, у позднего романтика Бергсона, восстановившего Шеллингову идею интеллектуальной интуиции, «цельное знание» — знание целостного бытия — принципиально и методологически осознанно будет связываться с искусством.
И здесь нам вспоминается другой поздний романтик — Ницше. Одна из новаций Ницше — эстетическая переориентация философии. Это очередная романтическая реакция — как у иенцев таковой было неприятие обанкротившегося в конце XVIII века рационализма. У Ницше его эстетизм провокативно заострен, он предлагает философии учиться у искусства — лжи, «воле к обману». Задание философии, как и искусства, по Ницше, — мифотворчество. Философия — это способ бытия «аскета» (можно подумать, что это сказано прямо о Киреевском). Мы снова входим в область психологического — недаром Ницше любил считать себя не столько философом, сколько психологом. Механизм «славянофильства» у Киреевского был именно таков: «объективной» истиной у него — в данном случае истиной о России — была его собственная истина, истина о себе. Для Ницше это и есть единственное свойство и назначение истины — свидетельствовать о субъекте, об экзистенциальном переживании бытия самим мыслителем. Необходимо сведение философии к философу. Философия — это не поиск объективной, надындивидуальной истины, а индивидуальный миф. В применении к славянофилам это означает, что мы должны не столько вдумываться в их образ России, сколько входить в их собственную индивидуальную глубину. В отношении Киреевского мы это уже сделали.