Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Том 1. Первый лед
Шрифт:
Царь страшон, словно кляча тощий, почерневший как антрацит. По лицу проносятся очи, как буксующий мотоцикл.

Шестикрылый Серафим — учитель пушкинского Пророка-поэта был и моим учителем. Но подвижное железо, вставленное в глаза царя, пророки и пророчества, распятия и сам Серафим, хоть и затравленный, хоть и оболганный, могли тогда хоть как-то выживать в подвижной летящей строфе лишь на бумаге. Увы — не в пластике. Пространственно-пластическая метафора изобразительного искусства была совершенно непривычна, а от этого особенно враждебна. Быть может, именно от традиционной внешней доступности и привычности, слова, если и не до конца были поняты, хотя бы не так сразу пугали. Опредмеченная в пластике метафора времени была совершенно неприемлемой для инквизиторов Нового времени. Андрей и я все это понимали. Я был рад, когда его «буксующие очи» и распятия с трудом, с кровью, но пробивались в печать, он — горестно смотрел на мои, схороненные заживо в подвале мастерской, подальше от сглаза тех, кто мог бы стать их зрителем...

и, наконец, лист к листу собирали они, Оза-Муза Зоя и Вознесен-ский в сохранность несколько графических работ, погибавших на глазах перед моим отъездом на Запад:

...Боже, отпусти на не лампа-жизнь разбилась попо ты не оправдала меч Боже, отпусти на не...

Магическая завороженность рифмованного слова отнюдь не спасала лучшие из них от вытравления известными препаратами цензуры. Но тот, кто хотел работать, — работал. Кто не мог не работать — работал. На небо некоторые из нас отпущены не были. Видно, имеются за нами кое-какие долги, да удерживают нас здесь так любящие нас.

Выручает и помогает Андрею игра. Вознесенский ведет веселую и грозную игру со словом. Со словом-заклинанием, со словом-заговором. Ведет игру в пространственные, ритмические, звуковые, — магические шарады. Игра эта отнюдь не бегство. Она — суть, возвращение к истокам. Воскрешение утраченной традиции поэтики податливого, пластичного, послушного, полного полунамеков, чудных недосказанностей и пророчеств русского языка.

Не было у Хлебникова никаких «сложностей». Гораздо ближе к исконно народному фольклору стояли он и футуристы, нежели любой зализанный петушок на палочке у почвенников. Нет парадокса в том, что высокая элитическая форма искусства слова уходит корнями в традицию народного языко-творчества. Модернизм гораздо ближе по своей сути народным игрищам и карнавалам, чем любая усредненная гладкопись на тему.

И вот Вознесенский погрузился в эту традицию и, как никто другой, приблизился к ее эзотерической сердцевине. Именно поэту присуще слышать ритмы пространства в своем «акустическом цеху», может, «минуя Времени реку, читать Матфея или Луку» и бежать «укушенный собаксами... через Москву...», через Лесной регтайм. И одному ему известной легкостью обживать это пространство заново. Проходить каждый раз по острию эстетического баланса, истории, традиции, улицы и салонов и создавать свое языкотворчество и свой миф Шаланды Желаний, где между ужасом оставленности, «неточными писсуарами Марсель Дюшана» и «лавандовыми вандалами» «шаландышаландышаландыша — ЛАНДЫША ХОЧЕТСЯ!»

Никто из российских поэтов не удостоился такого количества погромных заказных статей и брюзжания посредственности. Сейчас смешно их читать, но тогда было страшно. Андрей перекрывал свою ранимость иронией.

Но мастера его понимали, и спасала его беззаветная любовь Большого глубокого читателя.

Мне запомнились слова патриарха нашего структурализма Виктора Борисовича Шкловского: «Стихи Вознесенского полны трагической точности в изображении современности. И слова стихов Вознесенского набегают друг на друга и повторяют друг друга, как звуки ударов буферов внезапно остановленного поезда».

Поэтика Вознесенского влияет на современников. Многие прошли его школу. Даже у его недругов встречались его образы, интонации, строки.

Пространственные игры Андрея продолжаются. И василиск дара все преподносит новые сюрпризы. Сюрпризы истинно Вознесенские — головокружительные, прозрачные, проникающие, пронзительно лиричные, пророческие, страшные... и веселые.

От «Треугольной груши», «Антимиров», «Ахиллесова сердца», наконец «Гадания по книге», «Casino «Россия» и «Девочка с пирсингом», его видеом, выстроенных по законам застывшей музыки архитектуры, где есть бесконечные множественности, объединенной первородным толчком дара и замысла, рождается звуковой, ритмический и пространственный синтез — синтез Вознесенского. И какая вера и уверенность во взаимопроникаемость искусств! Какое точное знание, что звук, цвет и форма разделены пространством одновременно и, взаимодействуя, создают визуальное и смысловое целое!

В этом смысле, мне кажется «Колокольным эпилогом» мозаичного романа Вознесенского с новой Россией его одна из последних поэм «Гуру урагана» — мощная центрифуга, втягивающая читателя в стремительный вихрь архетипов на злобу ее сегодняшнего дня. Голос Вознесенского «привлек любовь пространства» и «услышал будущего зов», пропустив мимо ушей хамскую дьяволиаду хрущевского времени. По почерку мастера узнаем руку его — самого поэтичного поэта в психопатическое время России. Поистине, на исходе ХХ века, ясно, что место в ХХI веке ему гарантировано, но поэт стремится к пониманию читателя сегодняшнего, когда о поэзии и ее предназначении порядком подзабыли. Ритмы ХХ века «самого великого поэта современности» (как свидетельствует недавно журнал французских интеллектуалов «Нувель обсерватер»), вероятно, живут уже в XXI веке.

Член десяти Академий мира, Вознесенский на самом деле не академик. Он — маг! Поэт и художник — маги по своему назначению и предназначению. Они обладают изначальным знанием подлинных имен вещей и способны вызывать их из небытия к жизни, облекая в форму. Быть может, поэтому вчера, как сегодня, Андрей Вознесенский ворожит-завораживает, иронизируя, играя, перетекая через ритм от звука, намека и недомолвок к всепоглощающему смыслу в пространстве собственных слов и строф.

Эрнст Неизвестный

Гойя

Я — Гойя! Глазницы воронок мне выклевал ворог, слетая на поле нагое. Я — Горе. Я — голос войны, городов головни на снегу сорок первого года. Я — голод. Я — горло повешенной бабы, чье тело, как колокол, било
над площадью голой...
ЯК— Гойя! О, грозди возмездья! Взвил залпом на ЗападК— я пепел незваного гостя! И в мемориальное небо вбил крепкие звезды — как гвозди. ЯК— Гойя. 1957

Пожар в Архитектурном институте

Пожар в Архитектурном! По залам, чертежам, амнистией по тюрьмам — пожар! Пожар! По сонному фасаду бесстыже, озорно гориллой краснозадою взвивается окно! А мы уже дипломники, нам защищать пора. Трещат в шкафу под пломбами мои выговора! Ватман — как подраненный, красный листопад. Горят мои подрамники, города горят. Бутылью керосиновой взвилось пять лет и зим... Кариночка Красильникова, ой! Горим! Прощай, архитектура! Пылайте широко, коровники в амурах, райкомы в рококо! О юность, феникс, дурочка, весь в пламени диплом! Ты машешь красной юбочкой и дразнишь язычком. Прощай, пора окраин! Жизнь — смена пепелищ. Мы все перегораем. Живешь — горишь. А завтра, в палец чиркнувши, вонзится злей пчелы иголочка от циркуля из горсточки золы... ...Все выгорело начисто. Милиции полно. ВсеК— кончено! Все — начато! Айда в кино! 1957

Немые в магазине

Д. Н. Журавлеву
Немых обсчитали. Немые вопили. Медяшек медали влипали в опилки. И гневным протестом, что все это сказки, кассирша, как тесто, вздымалась из кассы. И сразу по залам, по курам зеленым, пахнуло слезами, как будто озоном. О, слез этих запах в мычащей ораве. Два были без шапок. Их руки орали. А третий с беконом подобием мата ревел, как Бетховен, земно и лохмато! В стекло барабаня, ладони ломая, орала судьба моя глухонемая! Кассирша, осклабясь, косилась на солнце и ленинский абрис искала в полсотне. Но не было Ленина. Все было фальшью... Была бакалея. В ней люди и фарши. 1958

* * *

Эх, Россия!.. Эх, размах... Пахнет псиной в небесах. Мимо Марсов, Днепрогэсов, мачт, антенн, фабричных труб страшным символом прогресса носится собачий труп. 1957

Туманная улица

Туманный пригород как турман. Как поплавки, милиционеры. Туман. Который век? Которой эры? Все — по частям, подобно бреду. Людей как будто развинтили... Бреду. Верней — барахтаюсь в ватине. Носы. Подфарники. Околыши. Они, как в фодисе, двоятся. Калоши? Как бы башкой не обменяться! Так женщина — от губ едва, двоясь и что-то воскрешая, уж не любимая — вдова, еще — твоя, уже — чужая... О тумбы, о прохожих трусь я... Венера? Продавец мороженого!.. Друзья? Ох эти яго доморощенные! Я спотыкаюсь, бьюсь, живу, туман, туман — не разберешься, о чью щеку в тумане трешься?.. Ау! Туман, туман — не дозовешься... 1958
Поделиться с друзьями: