Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тогда он мне и говорит: «Дать ей эту пенсию, вдове адмирала Колчака. Хоть не большевик, а заслужила». Хошь верь, хошь не верь. И вдруг это дело застопоривать начали, заигрывать. Да что же за страна у нас такая, что все, и даже первый в ней человек, не могут сделать то, что они хотят – им другие не дают, на руках виснут. И вот представляешь, до сих пор упираются, и я слово свое даже такое изобрел – упыряются, потому что ведут себя как упыри, и она, старушка героическая, не реабилитирована до сих пор, каждую минуту может умереть, и у нее никакой пенсии нет. Про нее же книги будут писать, фильмы ставить… И я сейчас опять своими ворами больше занимаюсь, потому что до других не дотянуться.

Надо сказать, что старший Парфентьев пил, не пьянея, становясь все откровенней, и было видно, что ему не с кем поговорить, в то время как сын его быстренько размяк под повторявшееся: «Эх, Евгений Александрович», – после прикладыванья к армянскому коньячку из-под деревянного краника, наливая его, когда мама не смотрела, в чайную чашку.

Когда младший Парфентьев прихрапнул на диванчике и мама его укрыла почему-то своей оренбургской шалью прямо с плеча, старший Парфентьев спросил у меня с тоской и страхом самое-самое, его, видимо, тревожащее

и самое неудобное для меня: «Скажи мне по правде – из моего чада получится поэт или нет?»

– Иван Васильич, не пытайте вы меня, – ответил я. – Но человек-то из него получился. Добрый человек. Не завистливый. Вам это мало?

– Но он же неприспособленный.

– Иван Васильич, да сейчас же все переполнено приспособленными, – ответил я. – Вы же его любить не будете, если он тоже таким станет.

И вдруг он снова стал начальником МУРа, взглянув на часы:

– Ого, рабочее время уже вот-вот подходит, а нам кое о чем забывать нельзя, – взял телефонную трубку. – Дежурный по МУРу? Это ты, Костя? По моим сведениям, из Полтинника вчера отправили в Литературный институт уведомление на имя директора о пребывании студента Евтушенко на исправительных работах по указу за мелкое хулиганство. А дело-то липовое. Нам пришлось вмешаться. Мелочовка, а жизнь человеку испортить может. Надо изъять письмо из утренней почты на Тверском бульваре, 25. Литинститут.

Через час письмо было в моих руках.

20–24 декабря 2013

Предисловие

к первому изданию в России полного текста «Преждевременной Автобиографии»

1. Искренность не всегда истина

Это про меня?! Это про меня, который после первого класса в Москве еще в 1941 году успел постоять на крыше своей 254-й школы с ведерком песка и лопатой, чтобы тушить немецкие зажигалки, а потом после эвакуации на станции Зима пел раненым в госпитале и плясал на коллективных свадьбах новобранцев, уезжающих на фронт?! Это про меня, чья мама, незнаменитая певица, дошла с нашей армией до Пруссии и потеряла голос, исполняя песни под дождем и снегом, а иногда под шальными пулями? Это про меня, который торговал папиросами-«гвоздиками», вернувшись в Москву, а в день Победы просто раздавал их на Красной площади? Может, я что-то не понял? Нет, это было напечатано черным по белому в газетах. Это про мою-то «Автобиографию»? «Сибиряк в нашей стране – это человек, который стоит на передовых советских позициях, а не подвизгивает нашим врагам». Г. Марков – «выступление на пленуме СССР»; «…он оказался предателем, работающим на потребу бульварной публики…» – секретарь Ломоносовского райкома комсомола М. Ракитин на совещании творческой молодежи 9 июня, газета «Северный Комсомолец», 1963. «За сребреники, которые Евгений Александрович получил в Париже, его теперь сравнивают с Иваном Александровичем Хлестаковым. Мне вспоминается образ из романа «Молодая гвардия» – Евгения Стаховича, двойником которого был скользкий хлюпик Почепцов. Считаю, что поступок Евтушенко пахнет не хлестаковщиной, а стаховщиной», – поэт Владимир Федоров., «Лит. Россия» 12 апреля, 1963.

Сейчас, в 2014 году, для меня было непросто принять, наконец, решение перепечататать слово в слово на родине «Преждевременную автобиографию», когда-то обошедшую весь мир, но тем не менее не напечатанную у нас полностью, если не считать огромного числа самиздатовских копий. «Эрика» берет четыре копии», как тогда пел Галич. За распространение моей «Автобиографии» исключали из партии, комсомола, из университетов, научно-иссследовательских институтов, увольняли с работы, но тем не менее ее читали и читали. Ее поносили хором почти все наши газеты за то, что она угождает буржуазным вкусам, унижает собственный народ и его завоевания. Особенно постаралась тогдашняя «Комсомольская правда». Название статьи само говорило о содержании: «Куда ведет хлестаковщина». Она была издана потом отдельной брошюрой «Во весь голос. 1200 откликов на одну статью» массовым тиражом, с добавленными негодующими отзывами читателей, из которых только лишь двое осмелились меня защитить. Единственной газетой, выступившей против этой травли, была рабочая многотиражка «Металлургстрой» в Новокузнецке, где работал еще не знакомый мне поэт Владимир Леонович, и oн был незамедлительно уволен. А травля все разгоралась.

Во время скандала с «Автобиографией» А. И. Солженицын позвонил мне и сказал, что слышал о стихотворении, написанном мной о нем, и хотел бы его получить. Напечатать это стихотворение тогда было уже невозможно. На него уже тоже нападали. Там были такие строчки:

Мужество сражаться в одиночествемного выше мужества в строю.

Но, придя в нашу с женой Галей маленькую квартиру на Амбулаторном, он первым делом деловито вытащил из сумки защитного цвета, похожей на противогазную, школьную тетрадь с конспектом Солженицына не по моей вине нелегальной «Автобиографии», испещренной пометками, восклицательными, но и вопросительными знаками. Он сказал, что «Автобиография» ему в целом показалась весьма интересной, но что он хотел бы о многом со мной поспорить. Я взглянул на его комментарии, но, даже не делая этого, догадался бы – о чем они. Конечно, он был против моей романтизации Октябрьской революции и Ленина. Но в одном мы сходились – в том, что надо сказать народу всю правду о преступлениях сталинизма, чтобы ничто подобное никогда не повторилось. Я остановил Александра Исаича и сказал, что не стоит тратить времени на дискуссию о моей «Автобиографии», ибо партийные нападки на мою искреннюю, но наивную исповедь грубо, но поучительно разрушили все мои иллюзии и о Ленине, и о революции. Я сказал, что я вернусь к моей автобиографии и доработаю ее.

Это оказалось не так-то легко. Выбросив идеализацию Ленина и революции, что было общим для многих, хотя далеко не всех, шестидесятников, я бы покривил душой и показал бы себя гораздо умнее, более исторически образованным, каким не был на самом деле, и правленая моя автобиография утратила бы свойство исторического свидетельства.

Вот каковой собственный

портрет тех лет я написал в 2012 году:

Я, романтик доверчиво детский,за советскую власть был горой.До того я был парень советский,что и антисоветский порой.

Я же был насквозь советский человек, и ни в моей душе, ни в моей биографии ничего антисоветского на самом деле не было, кроме двух дедушек, которых назвали врагами народа, но потом полностью реабилитировали, одного посмертно. Их арестовали в 1937 году в деревянном домике на Четвертой Мещанской на глазах у меня и у златокудрого лобастого мальчика лет пяти, расположившегося в раме на стене – в детстве ни в чем не повинного Володи Ульянова. Простите меня, мои дедушки, что я так долго не мог поверить, что в этом был виноват и будущий Ленин, когда с него спала эта ангельская златокудрость и проступила безжалостнолобость. Но когда я писал «Автобиографию», и даже много лет спустя поэму «Казанский университет», я еще не знал, что после казни Саши Ульянова, отчаянно смелого, но все-таки террориста, обожествлявший его Володя, придя домой, сорвал со стены карту России и катался по ней, кусая ее и разрывая. Так он, сам незаметно для себя, начал превращаться в будущего Ленина. Я тогда не знал, что именно Ленин и Свердлов, несмотря на отречение царя, дали указание о расстреле царской семьи, даже врача Боткина, а потом их тела облили соляной кислотой в шахте, чтобы их невозможно было узнать. Я тогда не знал, как и большинство наших сограждан, что именно Ленин, а не Сталин поставил свою подпись на указе о создании первого в Европе лагеря для политзаключенных – Соловецкого в 1918 году, – прародителя ГУЛАГа, широко раскинувшегося, словно гигантский колючепроволочный паук. В Соловецком лагере только чудом выжил попавший туда двадцатидвухлетним юношей будущий выдающийся ученый академик Д. С. Лихачев.

2. «Самый человечный человек»?

(К размышлению читателей)

Так назвал Ленина Маяковский, а Пастернак – гением, хотя и в трагическом контексте, над которым стоило бы призадуматься:

Я думал о происхожденьиВека связующих тягот.Предвестьем льгот приходит генийИ гнетом мстит за свой уход.

Неужто два гения, говоря о третьем, могли ошибиться? А как же тогда пушкинское: «…гений и злодейство – Две вещи несовместные»? Я решил перечитать Пастернака и вдруг нашел у него его раннее стихотворение о Ленине, возвращавшемся на родину в семнадцатом году. Пастернак мысленно перенесся в тот запломбированный вагон, в котором границу пересек человек, еще не известный ни солдатам, ни крестьянам, ни рабочим, а только полиции, и слабенькой, по сравнению с громадиной империи, горсточке таких же, как он, эмигрантов и подпольщиков. Пастернак тогда не мог знать о том, что в архивах казанской полиции, унаследованных сначала ЧК, а потом и КГБ, будут храниться под грифом «Совершенно секретно» показания студентов университета о том, какие четыре слова, как заклинание, повторял с остановившимися глазами в студенческой портерной «У лысого» семнадцатилетний Володя Ульянов. До этого докопался-таки я во время работы над поэмой «Казанский университет». Володе сердобольно влили в горло полный стакан водки две студенческих подружки, соболезнуя казни его брата. Во всех показаниях четыре слова, какие он повторял и повторял, совпадали: «Я отомщу за брата! Я отомщу за брата!» Глаза его остановились в одной точке – и кто знает, что предвидел тот, несшийся вперед поезд к долгожданному отмщению. Но вот не сумел провидеть, что некто может невидимо прыгнуть в этот поезд и понять то, что там думает еще всемирно незнаменитый пассажир, впиваясь все теми же остановившимися глазами в Россию, которая вот-вот, окажется в его руках. В гениальности художника почти всегда есть провидение. Давайте вслед за Пастернаком прыгнем и мы в этот вагон:

А здесь стояла тишь, как в сердце катакомбы.Был слышен бой сердец. И в этой тишинеПочудилось: вдали курьерский несся, пломбыТряслись, и взвод курков мерещился стране.Он, – «С Богом! – кинул, сев; и стал горланить, — к черту! —Отчизну увидав, черт с ней, чего глядеть!Мы у себя, эй, жги, здесь Русь да будет стерта!Еще не все сплылось: лей рельсы из людей! [1] Лети на всех парах! Дыми, дави и мимо! [2] Покуда целы мы, покуда держит ось.Здесь не чужбина нам, дави, здесь край родимый,Здесь так знакомо все, дави, стесненья брось!»

1

А не отсюда ли тихоновское: «Гвозди бы делать из этих людей»? Примеч. авт.

2

Обратите внимание на статью «Смогут ли большевики удержать власть?». 36-й том. Собр. соч. Ленина. – Примеч. авт.

Все во мне сопротивлялось. Неужели действительно Ленин мог так говорить с Россией и сам с собой? Но ведь Пастернак назвал его гением лишь тогда, когда впервые увидел его во плоти на большевистском съезде, и невольно вместе с толпой сам поддался завораживающему гипнотическому влиянию Ленина-оратора:

Он управлял теченьем мыслейи только потому – страной.

Но как только он начал описывать Ленина детально, то все-таки слова сопротивлялись, складывались в не очень-то симпатичный портрет, глаз художника подмечал настырность, а не одухотворенность:

Поделиться с друзьями: