Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Председателев сын

У Кубенского озера,у зыбучих болот:«Не хочу быть колхозником!» —Санька ревом ревет.Он, из курточки выросший,белобрыс, конопат,а в руках его – вырезка,и на ней – космонавт.На избенку с геранямисмотрит взглядом косым,отгорожен Гагариным,председателев сын.…Не будя его, до светупредседатель встаети скрипучими доскамипо деревне идет.В двери, наглухо запертые,кнутовищем долбит,и колхозники заспанныецедят: «Вот езуит!..»Он долбит обалдительно,не щадя никого.Прозывают «Будильником»на деревне его.Но он будит, не сетуя,востроносый, худой,белобрысый, и с этогоне поймешь – где седой.Вдоль Кубенского озера,вдоль зыбучих болотк ожидающей озимипредседатель идет.С давней грустью запрятаннойон глядит сквозь кустына кресты своих прадедови на дедов кресты.Все народ хлебопашескийповаленые [1] здесь,и ему либо кажется,либо так оно есть,что, давно уж истлевшие,из усталых костейнам родят они хлебушкокак при жизни своей.Ну, а ежели выдалисьнедородные дни,знать, за что-то обиделисьна потомков они.И стоят элеваторы,холодны и пусты,над землею подъятые,словно божьи персты.И советуют праведно,чтобы в горе не быть,словно деды и прадеды,за землею ходить.Вдаль по лужам, колдобинампредседатель идет.«Не хочу быть колхозником!»за спиною гудёт.Председатель, понурившись,щупловат,
невысок,
расправляет погнувшийсяна ветру колосок.
Терпеливо, несильнои с любовью такой,словно это Россиюрасправляет рукой…А в избе – среди космоса,среди лунных равниндремлет рядышком с кошкоюпредседателев сын.Бредит звездною славою,всем собой вдалеке,и горбушка шершаваяу него в кулаке.10 июля 1964, «Моряна»

1

Так на Севере народ называет умерших.

Катер связи

Не начиналась навигацияи ожидалась много позже,а письма с просьбами, наказамилежали грудою на почте.А там рыбацкие каракулиуплыть напрасно порывались,корили, жаловались, плакали,в любви неловко признавались.Напрасно лайки перед волнами,глазами рыская в тумане,на днищах лодок перевернутыхлежали серыми холмами.Но, словно призрак, что пригрезилсяв томительном однообразье,седыми мачтами прорезалсяобледенелый катер связи.Он был заезженный, замурзанный,но для рыбацкого селеньязвучало самой лучшей музыкойего простудное сипенье.И, нам конец на берег выкинув,таскали молча, деловитоматросы, мрачные, как викинги,в мешках дерюжных души чьи-то.И катер вновь пошел намаянно,бортами льды ломая трудно,а я среди мешков наваленныхлежал в его промозглом трюме.Я всею мечущейся совестьюответ выискивал в мученье:«А что же я такое, собственно,и в чем мое предназначенье?Неужто я – лодчонка утлаяи, словно волны, катят страсти,швыряясь мной?» Но голос внутренниймне отвечал: «Ты – катер связи.Спеши волнами разъяренными,тяжелый от обледененья,меж всеми, льдом разъединеннымии ждущими объединенья.Еще начала навигациипридется ждать, пожалуй, долго,но ты неси огни негаснущиесоединительного долга.И пенной жизнью, как Печорою,сквозь все и льдины и норд-вестывези в себе мешки почтовые,где безнадежность и надежды.Но помни, свой гудок надсаживая,что, лишь утихнут непогоды,пройдут водой, уже не страшною,взаправдашние пароходы.И рыбаки, привстав над барками,на них смотреть, любуясь, будути под гудки, холено-бархатные,твой сиплый голос позабудут.Но ты, пропахший рыбой, ворванью,не опускай понуро снасти.Ты свое дело сделал вовремя —и счастлив будь. Ты – катер связи».Так говорил мой голос внутренний,внушая чувство вещей ноши,и был я весь какой-то утреннийсреди печорской белой ночи.Я не раздумывал завистливопро чью-то жизнь среди почета,а был я счастлив, что зависелои от меня на свете что-то.И сам, накрытый чьей-то шубою,я был от столького зависим,и, как письмо от Ваньки Жукова,дремал на грудах прочих писем.11 июля 1964, «Моряна»

«Комаров по лысине размазав…»

Комаров по лысине размазав,попадая в топи там и сям,автор нежных дымчатых рассказовшпарил из двустволки по гусям.И, грузинским тостам не обучен,речь свою за водкой и чайкомуснащал великим и могучимрусским нецензурным языком.В духоте залузганной хибарыон ворчал, мрачнее сатаны,по ночам – какие суки бабы,по утрам – какие суки мы.А когда храпел, ужасно громок,думал я тихонько про себя:за него, наверно, тайный гномикпишет, нежно перышком скрипя.Но однажды ночью темной-темнойпри собачьем лае и дожде(не скажу, что с радостью огромной)на зады мы вышли по нужде.Совершая тот обряд законный,мой товарищ, спрятанный в тени,вдруг сказал мне с дрожью незнакомой:«Погляди, как светятся они!»Били прямо в нос навоз и силос.Было гнусно, сыро и темно.Ничего как будто не светилосьи светиться не было должно.Но внезапно я увидел, словнона минуту раньше был я слеп,как свежеотесанные бревнаиспускали ровный-ровный свет.И была в них лунная дремота,запах далей северных лесныхи еще особенное что-то,выше нас и выше их самих.А напарник тихо и блаженновыдохнул из мрака: «Благодать…Светятся-то, светятся как, Женька!»и добавил грустно: «Так их мать!..»12 июля 1964, «Моряна»

Зачем ты так?

Когда радист «Моряны», горбясь,искал нам радиомаяк,попал в приемник женский голос:«Зачем ты так? Зачем ты так?»Она из Амдермы кричаласквозь мачты, льды и лай собак,и, словно шторм, кругом крепчало:«Зачем ты так? Зачем ты так?»Давя друг друга нелюдимо,хрустя друг другом так и сяк,одна другой хрипели льдины:«Зачем ты так? Зачем ты так?»Белуха в море зверобоюкричала, путаясь в сетях,фонтаном крови, всей собою:«Зачем ты так? Зачем ты так?»Ну, а его волна рябаяшвырнула с лодки, и беднякшептал, бесследно погибая:«Зачем ты так? Зачем ты так?»Я предаю тебя, как сволочь,и нет мне удержу никак,и ты меня глазами молишь:«Зачем ты так? Зачем ты так?»Ты отчужденно и ненастноглядишь – почти уже как враг,и я молю тебя напрасно:«Зачем ты так? Зачем ты так?»И все тревожней год от годукричат, проламывая мрак,душа – душе, народ – народу:«Зачем ты так? Зачем ты так?»12 июля 1964, «Моряна»

«Выстрелами море запугав…»

Выстрелами море запугав,топают в пахучий камбуз тяжкозверобои в алых сапогах.Вслед Аниська – рыжая дворняжка.Суп разлив запаренным парням,кок несет в тарелке корм Аниське.Хорошо сидится вместе намв камбузе – в локальном коммунизме!Говорить свободно – не грешно,как макать чеснок в одну солонку.Все нормально. Так и быть должно.Истина, понятная ребенку.Все белуху били наравне,все один и тот же суп хлебают.Как-то и не думается мне,что на свете сволочи бывают.Странны мне и зависть и корысть.Подлецы – загадочные лица.Все помрем – зачем друг друга грызть?Все помрем – зачем же сволочиться?Если кто-то к чину и рублютянется, кого-то подминая,этого не то что не люблю, —честно говоря, не понимаю.Может быть, я самоупоён,может быть, я просто слишком молод,в миропонимании моемуместиться сволочи не могут.Уж такое мне оно дано!«Узкое» – мне кто-то скажет колко.Узкое, но чистое оно,будто бы матросская койка.13 июля 1964, «Моряна»

Белые ночи в Архангельске

Белые ночи – сплошное «быть может»…Светится что-то и странно тревожит —может быть, солнце, а может, луна.Может быть, с грустью, а может, с весельем,может, Архангельском, может, Марселембродят новехонькие штурмана.С ними в обнимку официантки,а под бровями, как лодки-ледянки,ходят, покачиваясь, глаза.Разве подскажут шалонника гулы,надо ли им отстранять свои губы?Может быть, надо, а может, нельзя.Чайки над мачтами с криками вьются —может быть, плачут, а может, смеются.И у причала, прощаясь, морякженщину в губы целует протяжно:«Как твое имя?» – «Это не важно…»Может, и так, а быть может, не так.Вот он восходит по трапу на шхуну:«Я привезу тебе нерпичью шкуру!»Ну, а забыл, что не знает – куда.Женщина молча стоять остается.Кто его знает – быть может, вернется,может быть, нет, ну а может быть, да.Чудится мне у причала невольно:чайки – не чайки, волны – не волны,он и она – не он и она:все это – белых ночей переливы,все это – только наплывы, наплывы,может, бессонницы, может быть, сна.Шхуна гудит напряженно, прощально.Он уже больше не смотрит печально.Вот он, отдельный, далекий, плывет,смачно пуская соленые шуткив может быть море, на может быть шхуне,может быть, тот, а быть может, не тот.И безымянно стоит у причала —может, конец, а быть может, начало —женщина в легоньком сером пальто,медленно тая комочком тумана, —может быть, Вера, а может, Тамара,может быть, Зоя, а может, никто…15 июля 1964, «Моряна»

Береговой припай

Вторые сутки, как рога марала,пушисты мачты – иней лег на них.Вторые сутки мечется «Моряна»среди нагромождений ледяных.Вторые сутки – аж мороз по коже! —сойдя от беззакатности с ума,над нами солнце бешено хохочет,как белая полярная сова.Придется нам теперь забыть про Диксон,и капитан, прихлебывая чай,угрюмо заключает: «Не пробиться.Береговой припай – он есть припай».И шхуна курс меняет… Мы уходим,а там за льдами, синий, как угар,оставленный, с беспомощным укоромвзывает остров криками гагар.Я остров, окруженный льдом. Ты шхуна.Я
привстаю. Я слышу голос твой.
Пытаешься ты, плача и тоскуя,пройти сквозь мой причал береговой.
Но льды вокруг меня остры, как зубья.Ты бьешься грудью бедною своейо скользкие торосы себялюбья,о грязный лед изломанных страстей.Неужто ты пройти ко мне не сможешьсквозь намертво припаянную ложь?Все это оковало меня, смерзлось.Все это от меня не отдерешь.И ощущаю с ужасом провидца,что эта шхуна, может быть, не ты,а это я к себе хочу пробитьсяи натыкаюсь вновь и вновь на льды.И я в переупрямленном упрямстветреща по швам, со льдинами в борьбе,неужто плюну, поверну и сдамсяусталый, не пробившийся к себе?Июль, «Моряна» – 14 августа 1964, Москва

Иностранец

…И Меркурий плыл над нами,иностранная звезда.М. Светлов
На архангельском причалеиностранные суда,иностранные печали,иностранная судьба.И чернявый, как грачонок,белой ночью до утраплачешь ты, матрос-гречонок,возле статуи Петра.И совсем не иностраннов пыльном сквере городскомты размазываешь страннослезы грязным кулаком.Может быть, обидел шкипер?Может, помер кто в семье?Может, водки лишку выпил?Может, просто не в себе?Что с тобою приключилось?Что с тобой случилось, грек?А с тобою то случилось,что ты тоже человек.И еще тошнее, если,не поняв твоей тоски,кто-то спрашивает – есть либезразмерные носки.И глядишь ты горько-горько,пониманья не ища,на сующего пятеркупрыщеватого хлыща.Но идет, хвативший малость,седобров и меднолиц,словно грек, печалью маясь,с русской шхуны моторист.Моторист садится рядом:«Выпьем, что ли, корешок!» —и ручищею корявоймолча лезет в кожушок.Углубленно, деловитоиз кармана достаетпереводчицу – пол-литру,о скамейку воблой бьет.И сидят, и пьют в молчанье,и глядят, обнявшись, вдальвместе с греческой печальюнаша русская печаль…15 августа 1964, Переделкино

Баллада о стихотворении «На смерть поэта» и о шефе жандармов

Я представляю страх и обалденье,когда попало в Третье отделенье«На смерть поэта»… Представляю я,как начали все эти гады бегать,на вицмундиры осыпая перхоть,в носы табак спасительный суя.И шеф жандармов – главный идеолог,ругая подчиненных идиотов,надел очки… Дойдя до строк: «Но есть,есть божий суд, наперсники разврата…»,он, вздрогнув, огляделся вороватои побоялся еще раз прочесть.Уже давно докладец был состряпани на Кавказ М. Лермонтов запрятан,но Бенкендорф с тех пор утратил сон.Во время всей бодяги царедворской,приемов, заседаний, церемоний«Есть божий суд…» – в смятенье слышал он.«Есть божий суд…» – метель ревела в окна.«Есть божий суд…» – весной стонала Волгав раздольях исстрадавшихся степных.«Есть божий суд…» – кандальники бренчали.«Есть божий суд…» – безмолвствуя, кричалиглаза скидавших шапки крепостных.И шеф, трясясь от страха водянисто,украдкой превратился в атеиста.Шеф посещал молебны, как всегда,с приятцей размышляя в кабинете,что все же бога нет на белом свете,а значит, нет и божьего суда.Но вечно – надо всеми подлецами,жандармами, придворными льстецами,которые бесчинствуют и лгут,звучит с неумолимостью набата:«Есть божий суд, наперсники разврата!»,и суд поэта – это божий суд.16–17 августа 1964

Качка

Качка! Обалдевшие инструкции срываются с гвоздей,о башку «Спидола» стукается вместе с Дорис Дэй.Борщ, на камбузе томящийся, взвивается, плеща, —к потолку прилип дымящийся лист лавровый из борща.Качка! Уцепиться бы руками за кустарник, за траву.Травит юнга. Травит штурман. Травит боцман. Я травлю.Волны словно волкодавы… Ты такой, двадцатый век!Вправо-влево, влево-вправо, вверх-вниз, вниз-вверх…Качка! Все инструкции разбиты, все портреты тоже – вдрызг.Лица мертвенны, испиты, под кормой – крысиный визг,а вокруг сплошная каша, только крики на ветру,только качка, качка, качка, только мерзостно во рту.Качка… Бочка прыгает по палубе, бросаясь на людей.Эх, ребята, и попали мы, а все же – не робей.Вылезайте из кают, а не то нам всем каюк.Качка…А глаза у гарпунера, чумового горлодера,напряглись и чуб – торчком.Молча сделав знак матросам,к бочке мечущейся с тросомподбирается бочком.И бросается, что кошка,рассекая толчею,ибо знает, сволочь-качка, философию твою.Шкурой вызубрил он, рыжий, навсегда в башку вдолбя:или ты на бочку прыгнешь,или бочка — на тебя.Качка! А бочка смирная лежит и не блажит.Качка! Погода ясная от нас не убежит.Качка! Пусть мы закачаны, и пусть в глазах темно,перекачаем тебя, качка, все равно…22 августа 1964, МоскваСтихотворение «Качка» было передано по всесоюзному телевидению на следующий день после снятия Хрущева на октябрьском пленуме, хотя было написано и прочитано на поэтическом вечере до этого. Разразился скандал, и после этого мне долго не давали выступать на телевидении. Стихотворение попало в «черный список» цензуры. Было напечатано под другим названием «Баллада о бочке» в 1967 году в журнале «Звезда Востока». Весь гонорар номера предназначался жертвам ташкентского землетрясения. Редактор получил строгий выговор. Следующий раз было напечатано лишь в иркутской книжке «Я сибирской породы» в 1971 году, за что редактор тоже получил выговор.

Прохиндей

Над рекой Двина в лескелюди вечером в тоске.Тут собранья популярны,а не то что там — в Москве.В клубе, жарком, словно баня,раньше бывшем церковью,подоконники сгибалибабы многоцентнерно.Восседали старикис хитрецой подзудной,звероловы, рыбаки,да и я, приблудный.Ребятишки — все в репьях —на полу иссоплились.Слух прошел — один крупнякдолжен быть из области.Шесть пробило. Семь пробило…Крупняка не видно было.Головы качались,семечки кончались.Обрастали потом лбы, —веничков бы в зал!«Мне по надобности бы», —кто-то робко встал.Председатель дрогнул аж, —что за несознательность!«С Центра едут, понимашь?Ну, а ты — про надобность».Что поделать — важный чин!Сел мужик, попятясь.Воздух был не без причинмногоароматист.И пускали табакив этот воздух трудныйзвероловы, рыбаки,да и я, приблудный.Но к восьми из темной чащипрозвучал руководящеприближавшийся клаксон.Стало ясно — это он.И явился, брови хмуря,сам — всех прочих во главе.Габардин во всей фигуреи велюр — на голове.Двое, с ним прибывших, юркопуть ему прокладывали,а сквозь дыры в штукатуркеангелы подглядывали.Шел, кивая наобумно(вроде даже подобрел),а завидевши трибуну,совершенно пободрел.Встал в нее, — грудя навынос! —об нее располовинясь,и на край — крутой кулак.Стало ясно — да, крупняк.И пошел он вдруг метаться,всех куда-то звать пытаться.И минут через пятнадцатьпосле всех его атакстало ясно — да, мастак.Он гремел на самовзводео пушнине, рыбе, меде,ржи, пшенице, огороде.Брал собранье в оборот:«Надо думать о народе!» —позабыв, что здесь — народ.А щербатый рыбачишка,доставая табачишкопод словесный этот вихрь,пробурчал мне: «Знаем их!Понимает он в пшенице,как полено — в пояснице,в рыбе — разве как в закуске,и в гусях — как брать за гузки,в огороде — как в народе,ну, а в нем — как в огороде!А потом небось банкетик,рыбки свеженькой пакетик,шкурки беличьи жене…В общем, будет все – вполне.Что слова? — Туман и сумракдля затмения людей».Самокрутку в зубы сунули как сплюнул: «Прохиндей».Ночь уже была, когдавышли мы из клуба.Сквозь густой туман стадачуть мычали с луга.Было тихо. Было чисто.Много звезд, ветвей, теней…Но спросил я рыбачишку:«Что такое прохиндей?»А щербатый рыбачишкавновь полез по табачишко:«Неужели не слыхал?Аль не сеял, не пахал?Кто кричит нам про идеи,про народ, а сам на делевраг трудящихся людей —это значит прохиндей.Прохиндеи эти, брат,для народа не творяти не действуют,а затменно говорят —прохиндействуют».Над рекой Двина в лескея бродил всю ночь в тоске.Непонятно было многоеи понятней, чем в Москве.Я набрел на сельсовет.Там собрался местный «свет».В честь большого прохиндеяпрохиндейский шел банкет.В окнах слышалась перцовка,поросенок-соус-хрен…В «газик» плюхнулась персона,и создался сразу крен.Следом нес какой-то шкетикрыбки свеженькой пакетик,шкурки беличьи жене…В общем, было все — вполне.И умчалось шпарить речи,проводить с народом встречии мурыжить всех людейсущество нечеловечье,в просторечье — «прохиндей».1964
Поделиться с друзьями: