Солнце любви
Шрифт:
– Переживешь, — процедил Петр Романович.
– Само собой. Папочка у меня, надо сказать, не всегда праздник, но жить можно. А там, — Поль протянул руку вдаль, — какой-то чудачок сгорел от любви..
– Не паясничай, не смешно.
– Так говорит народ: из-за любви. «И неподкупный голос мой был эхо русского народа».
Девчонка залилась смехом, Поль — тоже, глядя на нее. Парочка на загляденье, не мог не признать Петр Романович: черноволосый, лихого «гусарского» облика Поль и нежная Варвара. Развеселый смех в виду смертоносной акции звучал вызывающе-оскорбительно, но в другом мире — тоже ненормальном, но более благопристойном —
– Что ты по жизни поделываешь? (Это, конечно, назойливый отрок.)
– Пока ничего, присматриваюсь.
– Хорошее дело. Варвара тебе не идет. Варенька — ничего.
– У вас тоже, знаете, имечко!
— Не у вас, а у тебя.
– Я с мужчинами всегда на «вы».
– Держишь дистанцию? Одобряю, я — мужчина. Это мне дед подгадил — Ипполит Матвеевич. Слушай, соле мио, есть настроение посетить ночной кабак, а?
– Какой?
– Я обычно хожу в «Павлин».
Поль и есть «павлин», однако чертовски умен, дерзок и предприимчив. Пауза. Согласится ли «соле мио»? «Солнце мое», — «перевел» Петр Романович почти вслух и улыбнулся. Ей идет!
– Нет, — равнодушно, даже высокомерно прозвучало. — Я занята.
– Да попозже подвалим — в двенадцать в час.
– Занята.
– Понял. Жаль.
– Не понял. Я сейчас к друзьям еду, у нас своя компания.
– Хочу в твою компанию.
– Нельзя.
– Но ежели у тебя нет мужичка…
– У меня никого нет. Да почему это я перед вами отчитываюсь!
– Не передо мной, а перед Романычем. Думаешь, он просто так удалился, глянь, дверцу не закрыл. Подслушивает.
Петр Романович захохотал и крикнул:
– Так удалитесь от моего кабинета!
– От его кабинета, слыхала? Наш философ безупречен и безгрешен, правда, Петь?
– Смотри, уши надеру!
– Поздно, братец. Я вырос.
Наконец, по требованию Вареньки («переодеться надо, тороплюсь»), братец ушел. Недалеко, как и предположил Петр Романович, перебравшийся на кухню, откуда просматривался двор и сквозил не чад катастрофы, а дух цветущих лип. Под старым деревом стоял Поль, рассматривая синий сверкающий «Мерседес». Тут появилась она в изумрудно-зеленом платье с пояском в виде золотой цепочки (излишний шик, для такой красоты оправа нужна невинно-скромная), рыжие волосы заплетены в косу — корона вкруг головы; обернулась неожиданно, застигнув врасплох молодого (но не молоденького) небритого интеллектуала в окне. Петр не отпрянул, достойно выдержав быстрый взгляд. Ребята кратко переговорили, Варенька села за руль и покатила в тоннельчик на улицу (а юноша, точно телохранитель возле колесницы госпожи, бежал рядом, держась рукой за нижнюю рамку бокового окошечка), укатила на том самом банально-богатом «мерсе». Скажите на милость, где ж водятся те «отцы, которых мы должны принять за образцы»?
2
Он так задумался, что не вдруг услыхал длинный звонок в дверь. Сосед, через другую стенку, Иван Ильич Подземельный — медик со «скорой помощи». «Закоренелый разведенец» (его собственное выражение) правду жизни искал на дне стакана и принес фляжку спирта. «Чистейший, Петь, девяностоградусный, впрочем, мною уже разбавленный. Давненько мы с тобой не гудели». Петр Романович вообще не помнил, чтоб когда-нибудь с соседом
«гудел», насторожился — неспроста пришел! — и тут же обозначил рамки визита: полчаса, работа, мол, срочная.— Работа, — повторил
Подземельный с горечью, усаживаясь за кухонный стол. — Я лично сгорел на работе. Что от меня осталось к пятидесяти?.. Стопочки, Петя, и что- нибудь. О, огурчики-помидорчики и сальце. самое оно!
– Взрыв сейчас видели?
Медик кивнул.
– Рассчитал наверняка. Суицид. Ты помнишь, какой сегодня день?
– Восьмое июля, четверг.
– Ну, поднапрягись! Отец твой умер, девять лет тому. Между прочим, у меня на руках.
– Он умер шестого. — Петр Романович помолчал. — У меня на руках.
– Ну, стало быть, сегодня хоронили. У меня ж профессиональная память. Помянем.
Петр Романович доверчиво принял стограммовую стопку и какое-то время говорить не мог.
– Дыши глубже, равномернее…
– Какой!.. Какой, к черту, чистейший!..
– Клянусь!
– И чем разбавленный? Чем?
– Заешь сальцем.
– Не хочу. Пост.
– На диете? Желудком страдаешь?
– Петровский пост сейчас.
– А, уважаю. Но настоящий писатель умеет пить все и всегда.
– Я не писатель.
– Ну, философ. один хрен.
– Я не философ.
– На тебя не угодишь. Между тем, в своей практике я народных на ноги ставил. Однажды приезжаем по срочному вызову.
– Только не надо этих докторских баек!
– Равнодушен ты к жизненной правде, горд и высокомерен, а ведь когда-то, Петюня, я тебя на руках держал.
– И как я после этого жив остался!
– Жив остался. — повторил Подземельный как-то многозначительно. — И свинья-друг тебя не мучил?
– Если вы так беспардонно о себе, извините.
– Но, но, не обижай старика, глядишь, еще пригожусь. Кое-кому очень пригодился. — Медик подмигнул.
– О чем вы?
– Слыхал о врачебной тайне? — Иван Ильич закурил. — Точно, восьмого хоронили, а вечером я в Ялту отбыл, в отпуск. Интересно, а кто рассказал Роману Алексеевичу про убийство?
– К чему такой вопрос?
– К тому, что кто-то его убил.
– Отец умер от острой сердечной недостаточности.
– Ну, поспособствовал своим рассказом. Сердце больное — факт, но нельзя было его провоцировать, понимаешь?
– Не понимаю цели ваших вопросов.
– Никакой такой цели, просто вспомнилось. Кто навещал Романа Алексеевича в последний раз в больнице?
Непонятная настойчивость, с которой сосед вел прямо-таки допрос, и настораживала, и притягивала. Философ ответил, морщась:
– Кажется, дядя провел у него весь вечер четверга.
– В четверг дядя твой не мог рассказать брату своему про убийство в пятницу.
– Я не желаю ничего вспоминать! — отчеканил Петр; мутный хмель уже бродил в голове.
– Но все помнишь! И я помню. Иду я вечерком мимо Патриарших, а на лавочке возле памятника сидят Мастер с Маргаритой.
– Доктор, вам случалось наблюдать симптомы белой горячки?
Иван Ильич захохотал.
– Э, грешная наша природа груба и предсказуема, по-народному: выгони ее в дверь — влезет в окно. и у женатиков, и у женихов. Давай-ка лучше по грамму.
– Нет!
Медик продолжал безмятежно затягиваться папиросой; глазки его, близко посаженные, «медвежьи» (и весь он, круглый, косматый, был похож на засаленного медвежонка из плюша), глазки-пуговки победно поблескивали.