Спор о варягах
Шрифт:
Определив понятие норманизма, я тогда оставил понятие антинорманиз-ма неопределенным. Потому что надо было сказать, что это искусственное, надуманное течение, созданное с ненаучными целями — чисто политическими и националистическими. Более того, даже в этом плане — необязательными.
Ведь странное дело. В то же самое время, когда норманны участвовали в создании русского государства, посадив своих конунгов князьями в Новгороде и Киеве, норманнами была завоевана значительная часть Англии и часть Северной Франции (Нормандия). Так же, как на нашей территории, они там быстро ассимилировались, в Нормандии — офранцузились, и когда Вильгельм Завоеватель со своими нормандскими рыцарями высадился в Англии, они привезли туда не норманнскую речь, а французскую, от которой и происходит фрацузский компонент нынешнего
Я считаю это обстоятельство печальным свидетельством того комплекса неполноценности, который является истинной основой распространенных у нас ксенофобии, мании видеть в наших бедах руку врага, заговоры, мнительно подозревать извечную ненависть к нам. Комплекс же этот основан на наших реальных недостатках, с которыми нам бы самим разобраться. Что нам нужнее всего — это самокритичный анализ ситуации.
А для этого необходимо как воздух объективное исследование отечественной истории, изучение наших традиций, как плодотворных, так и дурных. Исследование, не скованное априорными положениями, заранее заданными линиями — какое нам бы хотелось иметь прошлое. Нам нужно знать прошлое — такое, каким оно было.
Все это я уже тогда понимал, и если определять в книге, что такое антинорманизм, то все это нужно было сказать, а сказать это было нельзя. Антинорманизм был священной коровой советской идеологии, и трогать его не дозволялось. Ну, что ж. Я и без того сказал немало того, что подрывало смысл антинорманизма.
Эта работа окрылила моих первых учеников и ориентировала их. Жаль, конечно, что я не напечатал ее сразу, но прошу учесть, что мне тогда напечатать книгу, да еще на такую тему, было почти недоступно. К этому времени у меня была всего одна печатная работа — статья в «Советской археологии» (1955), правда очень громкая. Следующие статьи пошли тонкой струйкой именно с 1960 г. Первая книга выйдет через 18 лет и еще 13 лет будет оставаться единственной моей книгой на родине.
Между тем, в 1981-1982 гг. когда я был арестован и оказался в тюрьме, рукопись «Спора о варягах» исчезла. Тексты, ходившие по рукам, затерялись все до одного. А научный аппарат (система ссылок) был у меня подготовлен отдельно, на карточках. Вместе со всей моей картотекой (180 тыс. карточек) он был увезен моими друзьями за границу (в убеждении, что мне предстоит неминуемый отъезд после освобождения). Так что когда я вышел, от книги не оставалось ничего. Через несколько лет мне сообщили, что один экземпляр текста нашелся у какого-то физика в Новосибирске. Картотека же моя побывала в Германии, Австрии и Венгрии, где было отдано распоряжение сжечь ее (в 1989 г. хранители опасались, что новые власти обвинят их в симпатиях Советскому Союзу), но, по счастью, это распоряжение не было выполнено (рядовые исполнители заподозрили свое начальство в том, что это шпионские документы). Словом, через 10 лет из Европы по частям вернулась и моя картотека. Поистине, рукописи не горят!
Только с 90-х годов, после падения советской власти, мои книги стали выходить обильно. Но тут меня остановила иллюзия, что спор о варягах уже закончился. Ан, нет!
Вот я и опубликовал свой «Спор о варягах».
Но и оставаясь неопубликованной, книга поработала в науке. Уже через пять лет вызванное ею брожение побудило партбюро истфака Ленинградского университета организовать дискуссию, которой суждено было стать третьим этапом многовекового спора о варягах.
II. Выступление на дискуссии о современном состоянии «норманнского вопроса»
24 декабря 1965 г. на историческом факультете Ленинградского университета
Вступительные замечания к публикации
Не без колебаний решился я на публикацию этого текста. С одной стороны, я рад, что мне довелось участвовать в одном из существенных эпизодов истории отечественной исторической науки и, более того, внести некоторый вклад в изменение атмосферы, царившей тогда в нашей науке. Видимо, мой вклад способствовал выведению вопроса о «призвании варягов» (со всеми связанными вопросами) из-под гнета
политической поляризации, которая обязывала всё рассматривать как борьбу патриотически одухотворенного ан-тинорманизма против черных сил зловредного норманизма. Сколько-нибудь объективное исследование истории становилось при таких обстоятельствах невозможным, и если мне удалось что-то сделать для изменения этого состояния, то мне бы следовало этим гордиться.С другой стороны, мне стыдно за то, что при этом приходилось прибегать к аргументам, которые в настоящей науке не применяются, которые аргументами были только для моих противников, в рамках советской идеологии. Мне приходилось говорить на языке советской исторической науки — на ее привычном, политизированном, подцензурном, ортодоксальном языке, обставляясь цитатами из классиков марксизма, как шипами. В своих рассуждениях требовалось принять за исходный принцип существование и непримиримую идейную враждебность двух наук — марксистской и всей прочей, при святой истинности марксизма (в его советском толковании) и еретичности всего остального. Точно как в средние века — принимать основные догматы официальной церкви. Только на этих условиях можно было рассчитывать на допущение к аудитории, на опубликование, на то, что ты будешь услышан.
Некоторые историки умудрялись, не участвуя в основных дискуссиях, избегать этого «новояза», но при этом им приходилось замыкаться в частностях, в сугубо эмпирических исследованиях, оставляя арену обсуждения важнейших исторических вопросов полностью за проводниками партийной идеологии. Другие (и я принадлежал к их числу) прибегали к эзопову языку, чтобы сказать нечто, представлявшееся важным. Мы отработали много хитроумных способов обходить цензуру, начальственный досмотр и идеологическую критику, способов чтения (и писания) между строк (см. главу «Чтение между строк» в моей книге «Феномен советской археологии» — Клейн 1993: 81-89).
Но иногда эти способы не помогали, противостояние становилось открытым, и нужно было вести спор лицом к лицу. Это было неимоверно трудно. Нужно было вести научный спор с могучим и властным противником, который языка подлинной науки не понимал и не хотел понимать. Нужно было вести спор на предписанном им языке, пользоваться значимыми для него аргументами — и при этом добиваться своих целей. Можно ли было выиграть такой спор? На что можно было в нем опереться?
Во-первых, на то, что, в отличие от ранних советских времен, противник при этом старался соблюсти видимость академичности. Либо идеологи сами стремились выглядеть настоящими учеными, либо выпускали вперед интеллигентных прислужников, стеснявшихся очень уж политизировать свои рассуждения и то и дело шедших на те или иные уступки.
Во-вторых, опереться можно было на свои знания марксизма. Нужно было владеть знанием основ идеологии противника лучше его самого, чтобы находить в них противоречия, слабые места, зацепки для своих взглядов. Это было возможно, потому что идеологические кадры противника попадали на свои посты не за таланты, а по другим основаниям.
В-третьих, можно было опереться на свою ориентированость в международной обстановке. Нужно было знать современную ситуацию идеологической борьбы полнее своего противника, ориентироваться в ней лучше его — чтобы уметь избежать политических обвинений. И это было возможно, потому что, как правило, его кадры языками не владели, иностранную литературу не читали.
В-четвертых, безусловно, опираться на свое безукоризненное владение собственным предметом и большой труд — чтобы у противника не было возможности противопоставить тебе другого специалиста по твоему предмету, твоего конкурента, обменяв его согласие громить тебя на поблажки в карьерном продвижении.
Так что возможности были, но это все же было очень трудное и рискованное дело. Рискованность состояла не только в том, что можно было потерпеть поражение в этом деле, а это могло привести к увольнению или к тюрьме. Риск был и в случае победы — за твоей вынужденной фразеологией, по необходимости громкой, остальные историки могли не понять твоих истинных позиций и устремлений. Спасением от этого было четкое представление своих основных целей, чтобы всем было ясно, что в результате схватки произойдет, что изменится. Но чем четче цели, тем рискованнее все дело в первом плане.