Старая дорога
Шрифт:
Исполнил бы он свое желание или нет — трудно сказать. Но однажды пробудился он ото сна еще затемно. Дожидаясь свету, лежа вспоминал сон: он будто молодой, только поженился на Шуре. Но не тоня ему явилась во сне, а дорога меж сельцом и районным городком. Меринок тащит товаристый возок, крытый брезентом. А Шура на возу, улыбается, тянет к нему руки, что-то возбужденно говорит…
Поначалу Афанасию приятно было вспомнить сон, ту давнюю, молодую и радующуюся Шуру. Но потом подумалось, что и дорога и конь во сне — к несчастью, а то и к смерти. Так мать разгадывала сны.
И едва он так подумал, взвыл Трезвый, да так печально и тревожно, что у Афанасия заныло сердце, и такая припала к нему
Морянило. По реке мело снежную понизовку. У избы и базов навеяло ребристые сугробы.
Почуяв хозяина, Трезвый было стих, но спустя короткое время вновь завыл, протяжно и заунывно.
Старик определил, что Трезвый тоскует на базу, куда с наступлением холодов он забивался на ночь. Афанасий прошел туда и увидел Трезвого. Широко расставив передние лапы, он задумчиво уставился в землю и не переменил позу даже при появлении хозяина.
— Ну что ты? — обеспокоенно спросил Афанасий. Он еще не знал о постигшей беде, но тревога уже поселилась в его сердце. Подумал, что и сон, и этот вой — неспроста. Так оно и было.
В эту ночь пал Сивый. Видимо, он испустил дух совсем недавно: тело еще не остыло, но суставы уже окоченели и ноги затвердели негнущимися жердинками.
Афанасий чуял близкий конец меринка: последние дни сено в яслях оставалось нетронутым. Старик раза два выносил ему теплый пшеничный хлеб, но Сивый лишь обнюхивал духовитые ломти и понуро опускал голову.
Старик зарыл Сивого на краю низкодола, густо-зеленого в летнюю пору, а сейчас заснеженного и пустынного. И пока он в молчании исполнял эту скорбную работу, Трезвый — рослый сеттер-водолаз — сидел и скулил по-щенячьи, беспокойно перебирая передними лапами.
— Так-то вот, ушан, — проговорил старик, поглаживая лопоухую голову Трезвого. — Нет теперь Сивка, нет…
Всю следующую ночь Афанасий не сомкнул глаз. У порога, в избе, на мешковине чутко дремал Трезвый. Каждый шорох и даже тяжелый вздох старика будили кобеля, и он, склонив набок голову, удивленно смотрел на хозяина, а затем опять засыпал, уложив голову меж лапами.
Утром Афанасий пошел к Шуре — наведать ее, хоть часок посидеть у нее, поговорить.
Не прогонит же она его…
РАССКАЗЫ
СТАРАЯ ДОРОГА
Проселочное трехтропье — две крайние выбиты колесами телег и арб, а средняя лошадьми — соединяло наше селенье с районным центром Марфино. Дорога петляла, взбегала на глинистые, в редкой щетинке голубого полынка взгорья, ныряла в камышовые низины, где тисками сжимали ее сырые непролазные крепи. А то выхлестывалась на берег Конной, извивалась по разнотравью летом и жнивью между стогами пронзительно пахучего сена — осенью.
Река Конная, когда-то полноводная, в те годы ужа начала мелеть — на полпути меж селеньем и райцентром понаметала песчаные вперемешку с ракушей шалыги. Этому колену реки кто-то дал меткое название — Кочки. Оно бытует и поныне, хотя вместо меляков давно уже поднялся остров, а сама река пробила в сторонке
узкую приглубистую бороздину, и шалыг-кочек, стало быть, нет и в помине. Из-за перекатистых Кочек пароход из города к нам не доходил. Ездить на ловецких бударках до райцентра по норовистой реке занятие не из приятных, а оттого проселочная трехколейка была единственной, что связывало нас с внешним миром.Позднее насыпали шоссейку, прямую как стрела, но старая дорога, уже чуть поросшая подорожником и лебедой, упрямо и долго еще жила своей жизнью. Лишь в низкодоле, между селеньем и Старо-Маячненским бугром, где рано выступало весеннее половодье, она сливалась с шоссейной насыпью, да еще раз — на половине пути у перекидного Васюхинского мостика. В остальном же шла стороной, больше жалась к берегу реки и, выдерживая характер, круто брала от мостика вправо, целила на кирпичный завод и мимо выбранных в глинистых буграх карьеров и огромных, крытых камышом, лабазов приводила путника к верхнему концу Марфина, к забугорью, тогда как шоссейка очень удобно вплотную подходила к центру, где размещались все положенные по рангу учреждения, небольшой базарчик и главная достопримечательность райцентра — пристанская баржа с палубными надстройками: касса, жилье для пристанщика и ожидалка для пассажиров.
Однако строить дороги в те далекие годы только еще учились, а потому вскоре шоссейная насыпь превратилась в сплошное ухабистое полотно. Ездить по ней стало мукой, чем и объясняется живучесть старой проселочной дороги.
Чуть ли не полвека назад, когда мне было немногим более четырех лет, отца послали работать в село. Отец присмотрел квартиру — просторную половину сельской избы — и привез нас. Так мы оказались в крайнем к морю ловецком селении, которое впоследствии стало для меня самым дорогим местом на земле. Из того давнего времени помню лишь, как нас с сестрой, из-за того что не было теплой одежды, уложили на что-то мягкое поверх возка, укрыли ватным лоскутным одеялом и, чтоб мы не свалились под колеса, увязали арканом. Так мы и тряслись на телеге до села по кочкастой мерзлой зимней дороге.
Ее-то, конечно, в тот раз я не запомнил. Впервые старая дорога вошла в мою память несколько позже, когда я уже ходил в первый класс.
Отец после трехлетней беспрерывной работы наконец-то получил отпуск, и мы вчетвером (отец, мать и мы с сестрой) поехали в город навестить родню. До Марфина добирались на подводе, от райцентра — на стареньком кривобоком двухпалубном пароходике «Ян Фабрициус», который позднее не раз переименовывали: то в «Штиль», то в «Александр Пушкин», то в «Зою Космодемьянскую»…
Пароходик еле полз, подавал оглушительные гудки встречным судам, пыхтел машинами, шумно шлепал деревянными плицами колес. Шел он до города более суток. А мы с сестрой, набегавшись по палубе, садились возле отца в каюте и слушали патефон, который отец прихватил с собой. Патефоном мы гордились, да и не могло быть иначе, потому как на все наше село он был один-разъединственный.
Отец любил в редкие свободные дни, сидя у окна, заводить патефон. У распахнутых окон останавливались сельчане: ребятня, бабы и мужики. Бабы посмелее заглядывали в окна, трогали шершавую поверхность дерматинового ящика, удивлялись.
А отец отдыхал душой. Это не была блажь подвыпившего человека. Он был большой трезвенник. Лишь по праздникам да редко с большого устатка он позволял себе стопку водки. А уставал он зверски. Пекарня его дымилась с темна до темна: он пек хлеб на три села и множества ловецких бригад, работавших в многочисленных волжских протоках ближе к морю, и часто приходил домой за полночь, так что мы редко видели его дома. Но когда выдавался свободный денек или один-разъединственный час, он садился к патефону.