Старая проза (1969-1991 гг.)
Шрифт:
— Но, Саша, помилуй, это дико!
— Дико. Согласен.
— Пусть делает, — кивает уролог.
— Ну, товарищи, дожили! — сквозь зубы говорит Юрий Михайлович и направляется к дверям. Но он не уходит. Он возвращается.
А Маша подходит к старику и становится на колени. Ее корявые руки касаются его сожженного годами живота, ее лицо меняется и делается сосредоточенно-угрюмым. Какое-то новое, совершенно незнакомое выражение появляется на этом испитом морщинистом лице, она словно прислушивается к чему-то, доступному только ей.
Я безотчетно
— Деда! — окликает старика Маша. — Слышишь меня, нет?
— Чего? — тихо отзывается Жаркий.
— Александр Павлович! — снова сестра в дверях. — Вас к телефону.
Я только машу рукой:
— Закрой, не мешай!
— Деда! А ну-ка покашляй! — приказывает Маша. — А ну-ка кхе-кхе! Кашляй, говорю! Кхе-кхе!
Старик не отзывается.
— Фу… шаманство какое-то, — бормочет Юрий Михайлович, но и он, как и мы, жадно следит за каждым движением санитарки.
Руки Маши, привычные к мокрым клеенкам, «уткам» и суднам, сейчас эти руки живут новой, невиданной жизнью, какой-то извечной, бессмертной простотой — они тормошат старую намученную плоть, будоражат в ней токи, воскрешают в ней уснувшие импульсы. Эти руки, большие, искореженные работой, полны тайной силы, они делают и делают ведомое им с материнской неутомимой настойчивостью: от точки к точке, от пупка вниз, по бокам живота и к паху, по бедру вниз и назад. Легкие ответные сокращения бегут по телу Жаркина.
— Кашляй! — хрипло кричит Маша. — Ну!
— Кхе! — слабо кашляет он.
— Шибче! — кричит Маша. — Кхе-кхе! Шибче, давай! С дыхом! Кхе-е!
— Кха! — послушно кашляет сильней Жаркий.
— У него ж кровь пойдет из культи! — хватает меня за руку Юрий Михайлович. — Ты что?!
Я мотаю головой: «Только молчи, не мешай». И он смолкает. И он смотрит на Машины руки. Нас всех захватывает это страстное ее упорство, нас уже всех куда-то несет этой ее дикой первозданной волей.
— Кхе! — кричит Маша.
— Кха! — громко басом повторяет Жарким, кашляя всей грудью, с наддачей, и в тот же миг Маша пристукивает по его животу ребром ладони — неким особым, сложным резким движением: несильно, но точно.
— Кашляй! — свирепо кричит она и снова пристукивает. — Кашляй, деда! Ну! Ну, вот так. — Маша резко оборачивается к сестре. — «Утку» давай!
Сестра лихорадочно подает это стеклянное изобретение для людских надобностей. Маша хватает и тем же верным, простым и бессмертным материнским движением прилаживает эту штуковину к старческому телу.
— Кашляй!
И вдруг — отдачей на легкий удар по животу — разжимаются створы тела и с кашлем из старика льется вялой прерывистой струйкой темно-бурая мутная жидкость… «Утка» потихоньку наполняется. Маша помогает, постукивает.
— Фу ты, — шумно выдыхает уролог. — Это ж надо!
Маша, разгоряченная, вспотевшая, со сбитой марлевой косынкой на голове, с гордостью поднимает
«утку» — показывает нам — и строевым шагом идет выливать. Потом она возвращается, нахмуренная и как бы не имеющая к происшедшему никакого отношения.Жаркину сразу заметно легче, отошла острая боль — он дышит полно, сильно.
А Маша, потоптавшись еще немного, покашляв, уходит с выражением гордости и легкого презрения на лице.
— Во дела… — растерянно повторяет уролог. — Это ж надо!
— Может, посидим немножко, кофейку выпьем, — предлагаю я.
— Нет-нет, — смущенно отказывается парень, — бежать надо к своим, я ведь тоже дежурный.
— Спасибо тебе, — говорю я ему. — И вам, — киваю сестре.
— Да не за что, — обычные, не нужные никому слова.
— Да это уж нам видней. — Я крепко жму его мясистую лапу, и мы с Юрием Михайловичем идем к себе в ординаторскую.
— А ты молодчина, что приехал, — говорю я, когда мы шагаем по коридору.
— Зашиваешься, небось?
— Да не особо. Вот только это… Но Маша, а! Ты скажи!
— Хоть в реферативный журнал сообщение давай.
Мы чуть пристыжеппо смеемся. Юрий Михайлович задерживается на посту, берет свои «истории». Наташа раскладывает таблетки по назначениям.
— Ну так что ж, Александр Павлович, спасибо тебе. Спасибо — безмерное! Выручил! Я, пожалуй, теперь уж сам додежурю. Езжай, отдыхай.
А я смотрю на Наташу, и в это мгновение ее пальцы внезапно замирают на пробке стеклянной трубки левомицетина, сжимают ее крепче и тотчас снова принимаются вытаскивать эту пробку. И Юрий Михайлович что-то чувствует, что-то неясное…
Но тут на посту взрывается звонком серый телефон. Я беру трубку.
— Дежурный глазного слушает.
— Кто это говорит?! — четкий, стальной голос Широковой.
— Николаев.
— Что вы делаете в отделении?
— Ну, по-первых, здравствуйте, Ольга Ивановна.
— Извольте отвечать на мой вопрос!
— В подобном тоне, уважаемая Ольга Ивановна, я говорить не собираюсь И потрудитесь, пожалуйста, перезвонить в ординаторскую. Юрий Михайлович делает большие глаза. Широкова еще что-то кричит в трубке, но я опускаю палец на рычаг.
— Ба, ба, Николаев, что с тобой? — Юрий Михайлович смотрит потрясенно.
— Пошли! — Я беру его под руку и увожу в ординаторскую.
Мы не успеваем еще дойти до дверей, а за ними уже слышны пронзительные звонки. Я вдыхаю поглубже и снова снимаю трубку. Мне почти весело, словно взяли и поставили мою пьесу. И вот играют.
— Слушаю!
— Уважаемый Александр Павлович! — ядовито цедит она, и я отчетливо вижу голубые ледяные искры за ее большими круглыми очками. — Все же соблаговолите объяснить мне, что вы делаете в отделении и где доктор Ольшевский?
— Доктор Ольшевский попросил меня заменить его.
— На каком основании?! Для кого существует график дежурств?
— Юрий Михайлович не мог быть в первой половине дня по семейным обстоятельствам.
— Ну хорошо. С ним будет особый разговор. А теперь извольте…