Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения. Поэмы
Шрифт:

1929

Однажды ночью

Вот сумрак сер, и соловьи в кустарниках и там — за мной, где я, где песни мои, — летают по пятам. По вечерам по пустырям, по всей земле кругом в обычном счете — тарарам, в конечном счете — гром. И, вдохновляем соловьем, гремящим при луне, я запеваю о твоем отношении ко мне. И снова на бумаге клок моих любовных стихов, идет высокопарный слог до первых петухов. До первых петухов — затем перемена тем. Курятника тяжелый дух, встает во тьме петух. Раздуто горло, страшен вид, изнеможден вконец, пернатый зверь ревет, хрипит, герой, божок, самец. Хвостов огромные костры летят на страх врагам, и перья падают, пестры, чадя, к моим ногам. Его судьба — моя судьба, в лесу моя страна, и злом набитые зоба, и хрипнет горло, как труба, и сосны, и луна. И утро белое встает сегодня, как вчера, — сегодня, как вчера, и вот достоинство утра. В работе наших рук оно, а руки — вот они, оно порой заключено в зажиме пятерни. А руки — вот они. С пяти, с пяти часов утра они в работе, как в пути, до вечера, до десяти сегодня, как вчера. И снова над столом моим, над бестолочью снов бессонницы табачный дым, основа всех основ. Моей
страны высокий дух,
стихи и, наконец, тяжелый, пламенный петух, герой, божок, самец. Потом и он идет во тьму и пропадет совсем, огромный, золотой, — кому я здесь обязан всем.

1929–1930

Чаепитие

Блаженство сельское —

попить чайку.

В. Нарбут
Как медная туча, шипя и сгорая, на скатерти белой владыча с утра, стоит самовар — и от края до края над ним деревенские дуют ветра. Последняя чаша багрового чая — над чашею дым, пузырьки по бокам, фигуры из пара, томясь и скучая, гонимы ветрами, идут к облакам. Блаженство тяжелое — яйца и масло, холодные крынки полны молока, и пот прошибает, пока не погасло светило или не ушло в облака. Пока не свистят над стеною деревья о жизни иной, о любви городской, пока опаленная солнцем деревня объята работой и смертной тоской. Но вечер настанет — и в этом пейзаже все краски темны, очертанья слабы, и скучно презрение выразить даже ленивым движением нижней губы. Во веки веков осужденный на скуку, на психоанализ любовных страстей, деревня — предвижу с тобою разлуку, — внезапный отлет одичавших гостей. И тяжко подумать — бродивший по краю поемных лугов, перепутанных трав, я все-таки сердце и голос теряю, любовь и дыханье твое потеряв. И жизнь тяжела — наступает кончина благих помышлений, юдоли земной, твоей бороды золотая овчина, как облако зноя, стоит предо мной. Стоят омута с лиловатым отливом, речные глубоко мерцают огни, в купанье, в тоске, в разговоре шутливом проходят мои безвозвратные дни. Деревня российская — облик России, лицо, опаленное майским огнем, и блудного сына тропинки косые — скитанья мои, как морщины, на нем…

<1930>

Война

Я снова тебя беспокою, жена. Неслаженной песней, не славной, И в черные дебри несчастий она Уходит от буквы заглавной. Жена моя! Видишь ли — мне не до сна, Меня подозренье тревожит. Жена моя! Белая полночь ясна, Она меня спрятать не может, Она застывает, над миром вися, И старые ставни колышет, Огромная вся и ненужная вся, Она ничего не услышит. И звякнет последняя пуля стрелка, И кровь мою на землю выльет; Свистя, упадет и повиснет рука, Пробитая в локте навылет. Или — ты подумай — Сверкнет под ножом Моя синеватая шея. И нож упадет, извиваясь ужом, От крови моей хорошея. Потом заржавеет, На нем через год Кровавые выступят пятна. Я их не увижу, Я пущен в расход И это совсем непонятно. Примятая смертью, восходит трава. Встает над полянами дыбом, Моя в ней течет и плывет голова, А тело заброшено рыбам. Жена моя! Встань, подойди, посмотри, Мне душно, мне сыро и плохо. Две кости и череп, И черви внутри, Под шишками чертополоха. И птиц надо мною повисла толпа, Гремя составными крылами. И тело мое, Кровожадна, слепа, Трехпалыми топчет ногами. На пять километров И дальше кругом. Шипя, освещает зарница Насильственной смерти Щербатым клыком Разбитые вдребезги лица. Убийства с безумьем кромешного смесь, Ужасную бестолочь боя И тяжкую злобу, которая здесь Летит, задыхаясь и воя, И кровь на линючие травы лия Сквозь золотую, густую. Жена моя! Песня плохая моя, Последняя, Я протестую!

<1930>

Военная песня

Как на ворога, на гада, через дым, через поля вышла конная бригада, прахом по полю пыля. Ну — скажу вам — публика! Ей ли тужить? За спиной республика продолжает жить. Зарево кровью заливает их, Советская Республика, сыновей твоих. Покачнулись конники, охнули бойцы, грянули гармоники тогда во все концы. — Юнкера-голубчики, напомажен чуб, чубарики, чубчики, вам карачун. Мало мы трепали вас, господа паны, стукнем черепами вас, сукины сыны. Айда, бойцы, заряди наганы, во все концы шевели ногами… Так летели вдаль они, через все мосты, нарядив медалями конские хвосты. Нарядив погонами собачьи зады — хвастая погонями на всякие лады. Лошадей не пятили, падая в дыму, все мои приятели — один к одному. Ну — скажу вам — публика! Ей ли тужить? За спиной республика продолжает жить…

1930

«До земли опуская длани…»

До земли опуская длани, сам опухший, как бы со сна, он шагает — управделами, — и встречает его жена. Голубые звенят тарелки, половик шелестит под ногой, на стене часовые стрелки скучно ходят одна за другой. И тускнеют цветы на обоях от клопиной ночной беды — вы спокойны, для вас обоих время отдыха и еды. Сам поест и уйдет за полог, сон приходит, сопя и гремя, этот вечер недорог и долог, этот сумрак стоит стоймя. Что за черт… За стеной фортепьяно, звезды ползают, сон в саду, за твоею тоской, Татьяна, неожиданно я приду. Намекну, что хорошее лето, замечательно при луне, только знаю, что ты на это ничего не ответишь мне. Что же ты? Отвечай со зла хоть, стынут руки твои, как медь, — научилась ли за год плакать, — разучилась ли за год петь? Скажешь: — Надо совсем проститься, я теперь не одна живу… Все же с кофты твоей из ситца лепестки упадут в траву. И завянут они, измяты, и запахнут они сейчас — этот запах любви и мяты на минуту задушит нас. И уйду я, шатаясь пьяно, а дорога моя тесна: не до сна мне теперь, Татьяна, года на три мне не до сна.

1930

Дед

Что же в нем такого — в рваном и нищем? На подбородке — волос кусты, от подбородка разит винищем, кислыми щами на полверсты. В животе раздолье — холодно и пусто, как большая осень яровых полей… Нынче — капуста, завтра — капуста, послезавтра — тех же щей да пожиже влей. В результате липнет тоска, как зараза, плачем детей и мольбы жены, на прикрытье бедности деда Тараса господом богом посланы штаны. У людей, как у людей, — летом тянет жилы русский, несуразный, дикий труд, чтобы зимою со спокоем жили — с печки на полати, обычный маршрут. Только дед от бедности ходит — руки за спину, смотрит на соседей: чай да сахар, хлеб да квас… — морду синеватую, тяжелую, заспанную морду выставляя напоказ. Он идет по первому порядку деревни — на дорогу ссыпано золото осин. — Где мои
соседи?
— В поле, на дворе они, Якова Корнилова разнесчастный сын.
И тебе навстречу, жирами распарена, по первому порядку своих деревень выплывает туша розовая барина —  цепка золотая по жилету, как ремень. Он глядит зелеными зернышками мака, он бормочет — барин — раздувая нос: — Здравствуй, нерадивая собака, пес… Это злобу внука, ненависть волчью дед поднимает в моей крови, на пустом животе ползая за сволочью: — Божескую милость собаке яви… Я ее, густую, страшной песней вылью на поля тяжелые в черный хлеб и квас, чтобы встал с колен он, весь покрытый пылью, нерадивый дед мой — Корнилов Тарас.

1930

Качка на Каспийском море

За кормою вода густая — солона она, зелена, неожиданно вырастая, на дыбы поднялась она, и, качаясь, идут валы от Баку до Махач-Калы. Мы теперь не поем, не спорим — мы водою увлечены; ходят волны Каспийским морем небывалой величины. А потом — затихают воды — ночь каспийская, мертвая зыбь; знаменуя красу природы, звезды высыпали, как сыпь; от Махач-Калы до Баку луны плавают на боку. Я стою себе, успокоясь, я насмешливо щурю глаз — мне Каспийское море по пояс, нипочем… Уверяю вас. Нас не так на земле качало, нас мотало кругом во мгле — качка в море берет начало, а бесчинствует на земле. Нас качало в казачьих седлах, только стыла по жилам кровь, мы любили девчонок подлых — нас укачивала любовь. Водка, что ли, еще? И водка — спирт горячий, зеленый, злой; нас качало в пирушках вот как — с боку на бок и с ног долой… Только звезды летят картечью, говорят мне… — Иди, усни… Дом, качаясь, идет навстречу, сам качаешься, черт возьми… Стынет соль девятого пота на протравленной коже спины, и качает меня работа лучше спирта и лучше войны. Что мне море? Какое дело мне до этой зеленой беды? Соль тяжелого, сбитого тела солонее морской воды. Что мне (спрашиваю я), если наши зубы как пена белы — и качаются наши песни от Баку до Махач-Калы.

1930

Каспийское море — Волга

Апшеронский полуостров

Путевые стихи

Д. А. Левоневскому

1
Вступление Я думал, что чашки бараньего жиру разносит по саклям восточный транжир… Молчанье. Мечети стоят по ранжиру, волнуемы ветром, висят паранджи. Ковров размазня. В лиловых халатах, в узорных шальварах, в козловых туфлях, один за другим азиаты, как в латах. И звезды висят наподобие блях… Но главное — жены… Сокрыты от взора. Лежат и не лезут, сопя, на рожон, питают детишек; домашняя ссора — одно развлеченье потеющих жен. Таким представлялся вонючий и пестрый восточный балет, расписной кабачок, и, врезанный в небо, жестянкою острой звенел полумесяц — священный значок. Тяжелые губы упали на лица, и брови — лиловые эти мазки… Я выехал вечером — пела столица, состав откачнулся, стуча, от Москвы.
2
Царица Тамара Конец предисловью — и вылетит повесть, навстречу — другая рывками, броском, как этот курьерский исхлестанный поезд ветрами, ночами, каленым песком. Кавказ предо мною — ни много ни мало, до облачной вылинявшей кисеи под небо любая гора поднимала крутые, огромные плечи свои. Мне снова мерещатся — скалы, руины, оскалы ущелий… — Послушай, гора, она наступает — твоей героини царицы Тамары ночная пора. Красивая баба — недаром про эти любовные козни, монисты до пят, глазастые под нос бормочут поэты, туристы с российской равнины хрипят. Начну по порядку — за Пушкиным сразу, гремя и впадая в лирический бред, поет про Тамару, разносит заразу второй по ранжиру российский поэт. Рыданий хватает по горло — однако другая за Лермонтовым с рывка огнем налетает строка Пастернака, тяжелая, ломаная строка. Царица Тамара — мечтаний причал, и вот, грохоча и грубя, Владимир Владимирович зарычал, за груди беря тебя. Так и я бы по традиции, забулдыга, поэт, простак, мог бы тоже потрудиться и стихами и просто так. Делу час, а потехе время: я бы, млея, как пень, стоял в этом затхлом тумане гарема, в тьме ковров и в пуху одеял. Пел бы песни и неустанно о Тамаре и о горах Над долинами Дагестана рассыпался б и в пух и в прах. Небывалая поза, бравада, я дорвался б — доелся б до рук… Но царица теперь старовата — я молчу… не люблю старух.
3
Вагонный быт А поезд качается дальше и дальше, ночь заметает следы, направо — гор голубые залежи, налево — залежь воды. Длинное утро, вечер долог, на ночь подъем крутой, сосед по купе — инженер-геолог — мутной оброс бородой. Сутки, вторые сутки, третьи — ночь глубока и густа, стонем и фыркаем: — Ох уж эти курьерские поезда! И снова — лежим на спине, как малютки, надоест — лежим на боку… Но вот инженер на пятые сутки кричит: — Подъезжаем, Баку!
4
Баку Ты стоишь земли любимым сыном — здоровяк, со всех сторон хорош, и, насквозь пропахший керосином, землю по-сыновьему сосешь. Взял ее ты в буравы и сверла, хорошо, вплотную, глубоко, и ползет в нефтепровода горло черное густое молоко. Рваный ветер с моря, уйма вышек, горькая каспийская волна, ты свои четыре буквы выжег в книге Революции сполна. Ты стоишь — кормилец и поилец всех республик и всего и вся — трактор из Путиловского вылез, в жилах молоко твое неся. Ждет тебя земли одна шестая, СТО, ВСНХ, НКПС — наше сердце, наша кровь густая, наш Баку — ударник и боец. Полный ход. Старания утроим — затхлый пот, усталость — хоть бы хны…  промысла Азнефти — строй за строем — бухта Ильича, Сураханы. Сабунчи пригнули шею бычью — пусть подъем к социализму крут, вложим пятилетнюю добычу в трехгодичный драгоценный труд. Пот соревнованья, поединка выльет нефтеносная земля — и закисла морда Детердинга — морда нефтяного короля. Он предвидит своего оплота грохот, а спасенье, как во сне, — бьет ударных буровых работа, выше поднимающих Азнефть. Грохот неминуемого краха, смена декораций и ролей — бей, Баку, — мы за тобой без страха перережем к черту королей. Чтобы кверху вылетом набата, свернутой струей подземных сил над тобой фонтан Биби-Эйбата торжество республик возносил.
Поделиться с друзьями: