Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения. Поэмы
Шрифт:

1931

Сказание о двух товарищах

1
До дому ли, в бой ли — вдаль на всех парах — запевала запевает: — Ребятишки, ой ли… были два товарища… (бубен-чебурах…) С копыл'oк повалишься, познаешь тоску — были два товарища, были два товарища, были два товарища — в одном они полку. Ехал полк на Врангеля, враг трещал по швам — Франция и Англия — наше вам. Наше вам, капиталист, международный вор, получай — назад вались — веселый разговор. Песня, гром пожарища, рубка на скаку — были два товарища, были два товарища, были два товарища в одном и том полку.
2
Одного зовут Ерема, а другого звать Фома — от пристанища до грома за товарищами тьма. Много троп изъезжено большой стороны — у Еремы есть жена, Фома — без жены. А по полю голому враги без голов — поднимают голову, на пику наколов. Ох, давно не видано этакой жары: видимо-невидимо — всё голов шары. Туловища прочие лежат как дрова, их покрыли ночи, занесла трава. Животы распороты, сукровицы тьма — распахнули вороты Ерема и Фома.
3
Свищут, едут далее, пугают ворон — пожарища
алые
с четырех сторон.
Ветерок неистовый летит без ума — знай себе посвистывай по-птичьему, Фома. Знай себе отмахивай воронье рукой — очень парень аховый, толстый такой. А за ним Ерема, пику в стремена — плачет: как-то дома скучает жена! Ой, скорей до дому, где наши дом'a… Молча Ерему слушает Фома. Много троп изъезжено большой стороны — у Еремы есть жена, Фома — без жены. Ни кола ни двора, только напролом на врага… Да — ура — в горле колом.
4
Вот пуля просвистела, вот пуля просвистела, вот пуля просвистела, и падает Фома. Земля — она постеля для всякого дерьма. И ничего не значит, не жалко никому, никто не заплачет, не позовет Фому.
5
Только друг Ерема, приехав домой, с молодухой дома плачет над Фомой. Право, жалко парня — парень боевой — Красная Армия, выкормыш твой. Да меня эта тьма сводит с ума… Буду жить как Фома, гибнуть как Фома.

1931

Рассказ конноармейца

Смешная эта фабула, но был пример такой: лошадка у меня была — мамаша, а не конь. Что шкура или грива — мягка, как у кота. Сначала у начдива была лошадка та. Не лошадь — чистый паныч, нога резва, тонка. Прошу: — Иван Степаныч, продайте мне конька. Взамен возьмите седла — порадуйте меня… А он смеется подло — не продает коня. — Возьмите душу разве? Бери ее, пожа… — Ему смешно, заразе, — зачем ему душа? Тогда рубаху в ленты — не помню, как в бреду, вставаю на коленки, земной поклон кладу. И говорю такое, житье свое кляня, что не найду покоя от этого коня. Ни на кого не глядя, опять кричу, строптив: — За что боролись, дядя, за что в крови, начдив? Тогда начдив поднимает плечи и говорит, как режет… Умен: — Об этом не может быть и речи, Кручиненко Семен. Нам надо для боя объединиться, иначе нас расшибут по куску, Кручиненко, как боевая единица, прав не имеет впадать в тоску. Ты молод, но все же в твоем положенье обязан рассуждать умней — понять, что мы идем в сраженье отнюдь не за коней. Но ежели треба, скажу, обратно, что мы получаем тысячи ран за наше житье и за нашего брата, за пролетария прочих стран. Я руки повесил, как ива, но вспомнил в ближайшем бою тяжелую правду начдива и страшную кривду свою. Гляжу — на народ свободный идет, ощерясь, как волк, развернутый в лаву сводный белогвардейский полк. На шее на нашей охота опять нарасти лишаём. Я двигаю в битву — с налета беру офицера живьем. Загнал его начисто. Ложит со страху, вонючий хорек. Того офицера на лошадь, как бабу, кладу поперек. От раны или от злобы ли — я чувствую, что ослаб, ворочаю сразу оглобли и двигаю коника в штаб. А там хорошо ли, худо ль воспринимают меня. Хохочет начдив: «За удаль бери моего коня». Такие моменты были за эту войну у нас. Врага мы, конечно, били, но это другой рассказ.

1931

Октябрьская

Поднимайся в поднебесье, слава, — не забудем, яростью горя, как Московско-Нарвская застава шла в распоряженье Октября. Тучи злые песнями рассеяв, позабыв про горе и беду, заводило Вася Алексеев заряжал винтовку на ходу. С песнею о красоте Казбека, о царице в песне говоря, шли ровесники большого века добивать царицу и царя. Потому с улыбкою невольной, молодой с верхушки до подошв, принимал, учитывая, Смольный питерскую эту молодежь. Не клади ей в зубы голый палец никогда, особенно в бою, и отцы седые улыбались, вспоминая молодость свою. Ты ползи вперед, от пуль не падай, нашей революции краса. Площадь перед Зимнею громадой вспоминает наши голоса. А министры только тары-бары, кое-кто посмылся со двора. Наши нападенья и удары и сегодня помнят юнкера. На фронтах от севера до юга в непрерывном и большом бою защищали парень и подруга вместе Революцию свою. Друг, с коня который пулей ссажен, он теперь спокоен до конца: запахали трактора на сажень кости петроградского бойца. Где его могила? На Кавказе? Или на Кубани? Иль в Крыму? На Сибири? Но ни в коем разе это не известно никому. Мы его не ищем по Кубаням, мертвеца не беспокоим зря, мы его запомним и вспомянем новой годовщиной Октября. Мы вспомянем, приподнимем шапки, на мгновенье полыхнет огнем, занесем сияющие шашки и вперед, как некогда, шагнем. Вот и вся заплаканная тризна, коротка и хороша она, — где встает страна социализма, лучшая по качеству страна.

<1932>

Продолжение жизни

Я нюхал казарму, я знаю устав, я жизнь проживу по уставу: учусь ли, стою ль на посту у застав, — везде подчинен комсоставу. Горит надо мною штыка острие, военная дует погода, — тогда непосредственное мое начальство — товарищ комвзвода. И я, поднимаясь над уймой забот, я — взятый в работу крутую — к тебе заявляюсь, товарищ комвзвод, тебе обо всем рапортую. И, помня наказ обстоятельный твой, я верен, как пули комочек, я снова в работе, боец рядовой, товарищ, поэт, пулеметчик. Я знаю себя и походку свою, я молод, настойчив, не робок, и если погибну, погибну в бою с тобою, комвзвода, бок о бок. Восходит сияние летнего дня, хорошую красит погоду, и только не видно тебя и меня, товарищей наших по взводу. Мы в мягкую землю ушли головой, нас тьма окружает глухая, мы тонкой во тьме прорастаем травой, качаясь и благоухая. Зеленое, скучное небытие, хотя бы кровинкою брызни, достоинство наше — твое и мое — в другом продолжении жизни. Все так же качаются струи огня, военная дует погода, и вывел на битву другого меня другой осторожный комвзвода. За ними встревожена наша страна, где наши поля и заводы: затронута черным и смрадным она дыханьем военной погоды. Что кровно и мне и тебе дорога, сиреной приглушенно воя, громадною силой идет на врага по правилам тактики боя. Врага окружая огнем и кольцом, медлительны танки, как слизни, идут коммунисты, немея лицом, — мое продолжение жизни. Я вижу такое уже наяву, хотя моя участь иная,— выходят бойцы, приминая траву, меня сапогом приминая. Но я поднимаюсь и снова расту, темнею от моря до моря. Я вижу земную мою красоту без битвы, без крови, без горя. Я вижу вдали горизонты земли — комбайны, качаясь по краю, ко мне, задыхаясь, идут… Подошли. Тогда я совсем умираю.

<1932>

«Большая весна наступает с полей…»

Большая весна наступает с полей, с лугов, от восточного лога — рыдая, летят косяки журавлей, вонючая стынет берлога. Мальчишки поют и не верят
слезам,
девчонки не знают покоя, а ты поднимаешь к раскосым глазам двустволку центрального боя.
Весна наступает — погибель твоя, идет за тобой по оврагу, — ты носишь четырнадцать фунтов ружья, табак, патронташ и баклагу. Ты по лесу ходишь, и луны горят, ты видишь на небе зарницу; она вылетает — ружейный заряд, — слепя перелетную птицу. И, белый как туча, бросается дым в болото прыжком торопливым, что залито легким, родным, золотым травы небывалым отливом. И всё для тебя — и восход голубой и мясо прекрасное хлеба,— ты спишь одинок, и стоит над тобой, прострелено звездами, небо. Тоска по безлюдью темна и остра, она пропадет, увядая, коль кружатся желтые перья костра и песня вдали молодая. Я песню такую сейчас украду и гряну пронзительно, люто — я славлю тебя, задыхаясь в бреду, весна без любви и уюта!

<1932>

«Тосковать о прожитом излишне…»

Тосковать о прожитом излишне, но печально вспоминаю сад, — там теперь, наверное, на вишне небольшие ягоды висят. Медленно жирея и сгорая,  рыхлые качаются плоды, молодые, полные до края сладковатой и сырой воды. Их во мере надобности снимут на варенье и на пастилу. Дальше — больше, как диктует климат, осень пронесется по селу. Мертвенна, Облезла и тягуча — что такое осень для меня? Это преимущественно — туча без любви, без грома, без огня. Вот она, — подвешена на звездах, гнет необходимое свое, и набитый изморозью воздух отравляет наше бытие. Жители! Спасайте ваши души, заползайте в комнатный уют, — скоро монотонно прямо в уши голубые стекла запоют. Но, кичась непревзойденной силой, я шагаю в тягостную тьму попрощаться с яблоней, как с милой молодому сердцу моему. Встану рядом, от тебя ошую, ты, пустыми сучьями стуча, чувствуя печаль мою большую, моего касаешься плеча. Дождевых очищенных миндалин падает несметное число… Я пока еще сентиментален, оптимистам липовым назло.

<1932>

Сыновья своего отца

Три желтых, потертых собачьих клыка ощерены дорого-мило — три сына росли под крылом кулака, два умных, а третий — Гаврила. Его отмечает звезда Козерог. Его появленьем на свете всему населенью преподан урок, что есть неразумные дети. Зачем не погиб он, зачем не зачах сей выродок в мыслящем мире и вырос — мясистая сажень в плечах, а лоб — миллиметра четыре. Поганка на столь безответной земле, грехи человека умножа, растет он и пухнет — любимец в семье, набитая ливером кожа. Не резкая молния бьет о скалу, не зарево знойное пышет — гуляет Гаврила один по селу, на улицу за полночь вышед. Не грозный по тучам катается гром, хрипя в отдалении слабо, — Гаврилиной обуви матовый хром скрипит, как сварливая баба. Скрипит про Гаврилу, его похвальбу, что служит Гавриле наградой, — Гаврила идет. Завитушка на лбу Пропитана жирной помадой. Глядите, какой молодчина, храбрец, несчастной семьи оборона, — в кармане его притаился обрез — в обрезе четыре патрона. А тучам по небу шататься невмочь, лежат, как нашлепки навоза… В такую ненастную, дряблую ночь умрет председатель колхоза. И только соседи увидят одно — со злобы мыча по-коровьи — разбитое вдребезги пулей окно и черную ленточку крови. Тяжелым и скорбным запахнет грехом, пойдут, как быки, разъяренно, дойдут… А наутро прискачет верхом, сопя, человек из района. Он в долгом пути растеряет слова и сон. Припадая на гриву, увидит — Гаврилы лежит голова, похожа на мятую сливу. Ободраны щеки, и кровь на висках, как будто она побывала в тисках, Глаза помутнели, как рыбьи, грязны, и тело затронуло тленье… Что значит, что приговор нашей страны уже приведен в исполненье.

<1932>

Гроза

Пушистою пылью набитые бронхи — она, голубая, струится у пят, песчинки легли на зубные коронки, зубами размолотые скрипят. От этого скрипа подернется челюсть, в носу защекочет, заноет душа… И только кровинок мельчайшая челядь по жилам бежит вперегонки, спеша. Жарою особенно душит в июне и пачкает п'oтом полотна рубах, а ежели сплюнешь, то клейкие слюни, как нитки, подолгу висят на губах. Завял при дорожной пыли подорожник коней не погонит ни окрик, ни плеть — не только груженых, а даже порожних жара заставляет качаться и преть. Все думы продуманы, песенка спета, травы утомителен ласковый ворс. Дорога от города до сельсовета — огромная сумма немереных верст. Всё дальше бредешь сероватой каймою, стареешь и бредишь уже наяву: другое бы дело шагать бы зимою, уйти бы с дороги, войти бы в траву… И лечь бы, дышать бы распяленным горлом, — тяжелое солнце горит вдалеке… С надежною ленью в молчанье покорном глядеть на букашек на левой руке. Плывешь по траве ты и дышишь травою, вдыхаешь травы благотворнейший яд, ты смотришь — над потною головою забавные жаворонки стоят… Но это — мечта. И по-прежнему тяжко, и смолы роняет кипящая ель, как липкая сволочь — на теле рубашка, и тянет сгоревшую руку портфель. Коль это поэзия, где же тут проза? — Тут даже стихи не гремят, а сопят… Но дальше идет председатель колхоза, и дымное горе летит из-под пят. И вот положение верное в корне, прекрасное, словно огонь в табаке: идет председатель, мечтая о корме коней и коров, о колхозном быке. Он видит быка, золотого Ерему, короткие, толстые бычьи рога, он слышит мычанье, подобное грому, и видимость эта ему дорога. Красавец, громадина, господи боже, он куплен недавно — породистый бык, наверно не знаешь, но, кажется, всё же он в стаде, по-видимому, приобык. Закроешь глаза — багровеет метелка длиной в полсажени тугого хвоста, а в жены быку предназначена телка — красива, пышна, но по-бабьи проста. И вот председателя красит улыбка — неловкая штука, смешна и груба… Вернее — недолго, как мелкая рыбка, на воздухе нижняя бьется губа. И он выпрямляет усталую спину, сопя переводит взволнованный дух — он знает скотину, он любит скотину постольку, поскольку он бывший пастух. Дорога мертва. За полями и лесом легко возникает лиловая тьма… Она толстокожим покроет навесом полмира, покрытая мраком сама. И дальше нельзя. Непредвиденный случай — он сходит на землю, вонзая следы. Он путника гонит громоздкою тучей и хлестким жгутом воспаленной воды. Гроза. Оставаться под небом не место — гляди, председатель, грохочет кругом, и пышная пыль, превращенная в тесто, кипит под протертым твоим сапогом. Прикрытье — не радость. Скорее до дому — он гонит корявые ноги вперед, навстречу быку, сельсовету и грому, он прет по пословице: бог разберет. Слепит мирозданья обычная подлость, и сумрак восходит, дремуч и зловещ. Идет председатель, мурлыкая под нос, что дождь — обязательно мокрая вещь. Бормочет любовно касательно мокрых явлений природы безумной, пустой… Но далее песня навстречу и окрик, и словно бы просьба: приятель, постой!.. Два парня походкой тугой и неловкой, ныряя и боком, идут из дождя; один говорит с непонятной издевкой, что я узнаю дорогого вождя. — Змеиное семя, зараза, попался, ты нашему делу стоишь поперек… Гроза. Председатель тогда из-под пальца в кармане еще выпускает курок. — Давно мы тебя, непотребного, ищем… И парень храпит, за железо берясь. Вода обалделая по топорищам бежит, и клокочет, и падает в грязь. Как молния, грянула высшая мера, клюют по пистонам литые курки, и шлет председатель из револьвера за каплею каплю с левой руки. Гроза. Изнуряющий, сладостный плен мой, кипящие капли свинцовой воды, — греми по вселенной, лети по вселенной повсюду, как знамя, вонзая следы. И это не красное слово, не поза — и дремлют до времени капли свинца, идет до конца председатель колхоза, по нашей планете идет до конца.
Поделиться с друзьями: