Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения. Поэмы
Шрифт:

1932

Фронтовики

Ты запомни, друг мой ситный, как, оружием звеня, нам давали ужин сытный, состоящий из огня. Ловко пуля била, шельма, — свет в очах моих померк, только помню ус Вильгельма, указующий наверх. Неприятные вначале испытали мы часы, — как штыки тогда торчали знаменитые усы. Непогода дула злая, в небе тучи велики, во спасенье Николая мы поперли на штыки. Как бараны мы поперли со стеснением в груди — тонкий вой качался в горле, офицеры позади… Сиятельные мальчики полков его величества, мундиры в лакированных и узеньких ремнях увешаны медалями, ботфорты замшей вычистя, как бы перед фотографом сидели на конях. За неудобства мелкие в походе вроде простыни, за волосок, не срезанный с напудренной щеки, украшенные свежими на физии коростами и синяками круглыми ходили денщики. А что такое простыни? Мы простыней не видели, нас накормили досыта похлебкой из огня, шинель моя тяжелая, источенная гнидами, — она и одеяло мне, она и простыня. А письма невеселые мы получали с родины, что наша участь скверная — ой-ой нехороша, что мы сначала проданы, потом опять запроданы, в конечном счете дешевы — не стоим ни гроша. Что дома пища знатная — в муку осина смолота, и здорово качало нас от этих
новостей,
но ничего там не было — в России — кроме голода, что шупальцы вытягивал из разных волостей.
А отдых в лучшем случае один — тифозный госпиталь, где пациент блаженствует и ест на серебре, — мы плюнули на родину и харкнули на господа, и место наше верное нашли мы в Октябре. Держава мать Российская, мы нахлебались дымного, тебе за то почтение во век веков летит — благодарим поклонами — и в первый раз у Зимнего мы проявили маленький, но всё же аппетит. Мясное было кушанье, а штык остер, как вилочка. Свою качая родину, пошли фронтовики, и пригодилась страшная и фронтовая выучка, штыки четырехгранные… Да здравствуют штыки!

<1933>

«Я замолчу, в любови разуверясь…»

Я замолчу, в любови разуверясь, — она ушла по первому снежку, она ушла — какая чушь и ересь в мою полезла смутную башку. Хочу запеть, но это словно прихоть, я как не я, и всё на стороне, — дымящаяся папироса, ты хоть пойми меня и посоветуй мне. Чтобы опять от этих неполадок, как раньше, не смущаясь ни на миг, я понял бы, что воздух этот сладок, что я во тьме шагаю напрямик. Что не пятнал я письма слезной жижей и наволочек не кусал со зла, что все равно мне, смуглой или рыжей, ты, в общем счете подлая, была. И попрощаюсь я с тобой поклоном. Как хорошо тебе теперь одной — на память мне флакон с одеколоном и тюбики с помадою губной. Мой стол увенчан лампою горбатой, моя кровать на третьем этаже. Чего еще? — Мне только двадцать пятый, мне хорошо и весело уже.

<1933>

«Мы хлеб солили крупной солью…»

Мы хлеб солили крупной солью, и на ходу, легко дыша, мы с этим хлебом ели сою и пили воду из ковша. И тучи мягкие летели над переполненной рекой, и в неуютной, злой постели мы обретали свой покой. Чтобы, когда с утра природа воспрянет, мирна и ясна, греметь водой водопровода, смывая недостатки сна. По комнате шагая с маху, в два счета убирать кровать, искать потертую рубаху и басом песню напевать. Тоска, себе могилу вырой — я песню легкую завью, над коммунальною квартирой она подобна соловью. Мне скажут черными словами, отринув молодость мою, что я с закрытыми глазами шаманю и в ладоши бью. Что научился только лгать во имя оды и плаката, — о том, что молодость богата, без основанья полагать. Но я вослед за песней ринусь, могучей завистью влеком, — со мной поет и дразнит примус меня лиловым языком.

<1933>

Охота

Я, сказавший своими словами, что ужасен синеющий лес, что качается дрябло над нами омертвелая кожа небес, что, рыхлея, как манная каша, мы забудем планиду свою, что конечная станция наша — это славная гибель в бою, — я, мятущийся, потный и грязный до предела, идя напролом, замахнувшийся песней заразной, как тупым суковатым колом, — я иду под луною кривою, что жестоко на землю косит, над пропащей и желтой травою светлой россыпью моросит. И душа моя, скорбная видом, постарела не по годам, — я товарища в битве не выдам и подругу свою не предам. Пронесу отрицание тлена по дороге, что мне дорога, и уходит почти по колено в золотистую глину нога. И гляжу я направо и прямо, и налево и прямо гляжу, — по дороге случается яма, я спокойно ее обхожу. Солнце плавает над головами, я еще не звоню в торжество, и, сказавший своими словами, я еще не сказал ничего. Но я вынянчен не на готовом, я ходил и лисой и ужом, а теперь на охоту за словом я иду как на волка с ножом. Только говор рассыплется птичий над зеленою прелестью трав, я приду на деревню с добычей, слово жирное освежевав.

<1933>

«В Нижнем Новгороде с откоса…»

В Нижнем Новгороде с откоса чайки падают на пески, все девчонки гуляют без спроса и совсем пропадают с тоски. Пахнет липой, сиренью и мятой, небывалый слепит колорит, парни ходят — картуз помятый, — папироска во рту горит. Вот повеяло песней далекой, ненадолго почудилось всем, что увидят глаза с поволокой, позабытые всеми совсем. Эти вовсе без края просторы, где горит палисадник любой, Нижний Новгород, Дятловы горы, ночью сумрак чуть-чуть голубой. Влажным ветром пахнуло немного, легким дымом, травою сырой, снова Волга идет, как дорога, вся покачиваясь под горой. Снова, тронутый радостью долгой, я пою, что спокойствие — прах, что высокие звезды над Волгой тоже гаснут на первых порах. Что напрасно, забытая рано, хороша, молода, весела, как в несбыточной песне, Татьяна в Нижнем Новгороде жила. Вот опять на песках, на паромах ночь огромная залегла, дует запахом чахлых черемух, налетающим из-за угла, тянет дождиком, рваною тучей обволакивает зарю, — я с тобою на всякий случай ровным голосом говорю. Наши разные разговоры, наши песенки вперебой. Нижний Новгород, Дятловы горы, ночью сумрак чуть-чуть голубой.

< 1933>

Ящик моего письменного стола

В. Стеничу

Я из ряда вон выходящих сочинений не сочиню, я запрячу в далекий ящик то, чего не предам огню. И, покрытые пыльным смрадом, потемневшие до костей, как покойники, лягут рядом клочья мягкие повестей. Вы заглянете в стол. И вдруг вы отшатнетесь — тоска и страх: как могильные черви, буквы извиваются на листах. Муха дохлая — кверху лапки, слюдяные крылья в пыли, А вот в этой багровой папке стихотворные думы легли. Слушай — и дребезжанье лиры донесется через года про любовные сувениры, про январские холода, про звенящую сталь Турксиба и «Путиловца» жирный дым, о моем комсомоле — ибо я когда-то был молодым. Осторожно, рукой не трогай — расползется бумага. Тут все о девушке босоногой — я забыл, как ее зовут. И качаюсь, большой, как тень, я удаляюсь в края тишины, на халате моем сплетенья и цветы изображены. И какого дьявола ради, одуревший от пустоты, я разглядываю тетради и раскладываю листы? Но наполнено сердце спесью, и в зрачках моих торжество, потому что я слышу песню сочинения моего. Вот летит она, молодая, а какое горло у ней! Запевают ее, сидая с маху конники на коней. Я сижу над столом разрытым, песня наземь идет с высот, и подкованным бьет копытом, и железо в зубах несет. И дрожу от озноба весь я — радость мне потому дана, что из этого ящика песня в люди выбилась хоть одна. И сижу я — копаю ящик, и ушла моя пустота. Нет ли в нем каких завалящих, но таких же хороших, как та?

1933

«Без тоски, без грусти, без оглядки…»

Без тоски, без грусти, без оглядки, сокращая житие на треть, я хотел бы на шестом десятке от разрыва
сердца умереть.
День бы синей изморозью капал, небо бы тускнело вдалеке, я бы, задыхаясь, падал на пол, кровь еще бежала бы в руке. Песни похоронные противны. Саван из легчайшей кисеи. Медные бы положили гривны на глаза заплывшие мои. И уснул я без галлюцинаций, белый и холодный, как клинок. От общественных организаций поступает за венком венок. Их положат вперемешку, вместе — к телу собирается народ, жалко — большинство венков из жести, — дескать, ладно, прах не разберет. Я с таким бы предложеньем вылез заживо, покуда не угас, чтобы на живые разорились — умирают в жизни только раз. Ну, да ладно. И на том спасибо. Это так, для пущей красоты. Вы правы, пожалуй, больше, ибо мертвому и мертвые цветы. Грянет музыка. И в этом разе, чтобы каждый скорбь воспринимал, все склоняются. Однообразен похоронный церемониал. … … … … … Впрочем, скучно говорить о смерти, попрошу вас не склонять главу, вы стихотворению не верьте, — я еще, товарищи, живу. Лучше мы о том сейчас напишем, как по полированным снегам мы летим на лыжах, песней дышим и работаем на страх врагам.

1933

«Под елью изнуренной и громоздкой…»

Под елью изнуренной и громоздкой, что выросла, не плача ни о ком, меня кормили мякишем и соской, парным голубоватым молоком. Она как раз качалась на пригорке, природе изумрудная свеча. От мякиша избавленные корки собака поедала клокоча. Не признавала горести и скуки младенчества животная пора. Но ель упала, простирая руки, погибла от пилы и топора. Пушистую траву примяла около, и ветер иглы начал развевать. Потом собака старая подохла, а я остался жить да поживать. Я землю рыл, я тосковал в овине, я голодал во сне и наяву, но не уйду теперь на половине и до конца как надо доживу. И по чьему-то верному веленью — такого никогда не утаю — я своему большому поколенью большое предпочтенье отдаю. Прекрасные, тяжелые ребята, — кто не видал — воочию взгляни, — они на промыслах Биби-Эйбата, и на пучине Каспия они. Звенящие и чистые, как стекла, над ними ветер дует боевой… Вот жалко только, что собака сдохла и ель упала книзу головой.

1933

«Лес над нами огромным навесом…»

Лес над нами огромным навесом — корабельные сосны, казна, — мы с тобою шатаемся лесом, незабвенный товарищ Кузьма. Только птицы лохматые, воя, промелькнут, устрашая, грозя, за плечами центрального боя одноствольные наши друзья. Наша молодость, песня и слава, тошнотворный душок белены, чернораменье до лесосплава, занимает собой полстраны. Так и мучимся, в лешего веря, в этом логове, тяжком, густом; нас порою пугает тетеря, поднимая себя над кустом. На болоте ни звона, ни стука, все загублено злой беленой; тут жила, по рассказам, гадюка в половину болота длиной. Но не верится все-таки — что бы тишина означала сия? Может, гадина сдохла со злобы и поблекла ее чешуя? Знаю, слышу, куда ни сунусь, что не вечна ни песня, ни тьма, что осыплется осень, как юность, словно лиственница, Кузьма. Колет руку неловкая хвоя подбородка и верхней губы, На планете, что мчится воя, мы поднимемся, как дубы. Ночь ли, осень ли, легкий свет ли, мы летим, как планета вся, толстых рук золотые ветви над собой к небесам занеся. И, не тешась любовью и снами, мы шагаем, навеки сильны; в ногу вместе с тяжелыми, с нами, ветер с левой идет стороны. И деревьев огромные трубы на песчаные лезут бугры, и навстречу поют лесорубы и камнями вострят топоры.

1933

Из летних стихов

Всё цвело. Деревья шли по краю розовой, пылающей воды; я, свою разыскивая кралю, кинулся в глубокие сады. Щеголяя шелковой обновой, шла она. Кругом росла трава. А над ней — над кралею бубновой — разного размера дерева. Просто куст, осыпанный сиренью, золотому дубу не под стать, птичьему смешному населенью все равно приказано свистать. И на дубе темном, на огромном, тоже на шиповнике густом, в каждом малом уголке укромном и под начинающим кустом, в голубых болотах и долинах знай свисти и отдыха не жди, но на тонких на ногах, на длинных подошли, рассыпались дожди. Пролетели. Осветило снова золотом зеленые края — как твоя хорошая обнова, Лидия веселая моя? Полиняла иль не полиняла, как не полиняли зеленя, — променяла иль не променяла, не забыла, милая, меня? Вечером мы ехали на дачу, я запел, веселья не тая, — может, не на дачу — на удачу, — где удача верная моя? Нас обдуло ветром подогретым и туманом с медленной воды, над твоим торгсиновским беретом плавали две белые звезды. Я промолвил пару слов резонных, что тепла по Цельсию вода, что цветут в тюльпанах и газонах наши областные города, что летит особенного вида — вырезная — улицей листва, что меня порадовала, Лида, вся подряд зеленая Москва. Хорошо — забавно — право слово, этим летом красивее я. Мне понравилась твоя обнова, кофточка зеленая твоя. Ты зашелестела, как осина, глазом повела своим большим: — Это самый лучший… Из Торгсина… Импортный… Не правда ль? Крепдешин… Я смолчал. Пахн'yло теплым летом от листвы, от песен, от воды — над твоим торгсиновским беретом плавали две белые звезды. Доплыли до дачи запыленной и без уважительных причин встали там, где над Москвой зеленой звезды всех цветов и величин. Я сегодня вечером — не скрою — одинокой птицей просвищу. Завтра эти звезды над Москвою с видимой любовью разыщу.

<1934>

Спасение

Пусть по земле летит гроза оваций, салют орудий тридцатитройной — нам нашею страною любоваться, как самой лучшей нашею страной. Она повсюду — и в горах и в селах — работу повседневную несет, и лучших в мире — храбрых и веселых — она спасла, спасала и спасет. И дальше в путь, невиданная снова; а мы стеной, приветствуя, встаем — «Челюскина» команду, Димитрова, спасителей фамилии поем. Я песню нашу лирикою трону, чтоб хороша была со всех сторон, а поезд приближается к перрону, и к поезду подвинулся перрон. Они пойдут из поезда, и синий за ними холод — звездный, ледяной, тяжелый сумрак и прозрачный иней всю землю покрывает сединой. На них глядит остекленелым глазом огромная Медведица с высот, бедой и льдами окружило разом и к Северному полюсу несет. А пароход измят, разбит, расколот, покоится и стынет подо льдом — медведи, звезды острые и холод кругом, подогреваемый трудом. Морями льдина белая омыта, и никакая сила не спасет и никогда… На льдине лагерь Шмидта, и к Северному полюсу несет. А в лагере и женщины и дети, медведи, звезды острые, беда, и обдувает ужасом на свете спокойные жилые города. Но есть Союз, нет выхода иного, — а ночью льдина катится ядром, наутро снова, выходите снова наутро — расчищать аэродром. А ночью стынут ледяные горы, а звезды омертвели и тихи. В палатках молодые разговоры, и Пушкина скандируют стихи. Века прославят льдами занесенных и снова воскрешенных на земле. Спасителей прославят и спасенных пылающие звезды на Кремле. Мы их встречаем песней и салютом, пустая льдина к северу плывет, и только кто-то в озлобленье лютом последний свой готовит перелет. Мы хорошо работаем и дышим, как говорится, пяди не хотим, но если мы увидим и услышим, то мы тогда навстречу полетим. Ты, враг, тоску предсмертную изведай, мы полетим по верному пути, чтобы опять — товарищи с победой, чтобы опять товарища спасти.
Поделиться с друзьями: