Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения. Поэмы
Шрифт:

Июнь 1932

Песня о встречном

Нас утро встречает прохладой, Нас ветром встречает река. Кудрявая, что ж ты не рада Весёлому пенью гудка? Не спи, вставай, кудрявая! В цехах звеня, Страна встает со славою На встречу дня. И радость поет, не скончая, И песня навстречу идет, И люди смеются, встречая, И встречное солнце встает. Горячее и бравое, Бодрит меня. Страна встает со славою На встречу дня. Бригада нас встретит работой. И ты улыбнешься друзьям, С которыми труд и забота, И встречный, и жизнь — пополам. За Нарвскою заставою, В громах, в огнях. Страна встает со славою На встречу дня. И с ней до победного края Ты, молодость наша, пройдешь, Покуда не выйдет вторая Навстречу тебе молодежь. И в жизнь вбежит оравою, Отцов сменя. Страна встает со славою На встречу дня. …И радость никак не запрятать, Когда барабанщики бьют: За нами идут октябрята, Картавые песни поют. Отважные, картавые, Идут, звеня. Страна встает со славою На встречу дня! Такою прекрасною речью О правде своей заяви. Мы жизни выходим навстречу, Навстречу труду и любви! Любить грешно ль, кудрявая, Когда, звеня, Страна встает со славою На встречу дня.

1932

Интернациональная

Ребята, на ходу — как мы были в плену — немного о войне
поговорим…
В двадцатом году шел взвод на войну, а взводным вашим Вася Головин. Ать, два…
И братва басила — бас не изъян: — Да здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! В ближайшем бою к нам идет офицер (англичане занимают край), и томми нас берут на прицел. Офицер говорит: Олл райт… Ать, два… Это смерти сила грозит друзьям, но — здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! Стояли мы под дулами — не охали, не ахали, но выступает Вася Головин: — Ведь мы такие ж пахари, как вы, такие ж пахари, давайте о земле поговорим. Ать, два… Про самое, про это, — буржуй, замри, — да здравствует планета, да здравствует планета, планета наша, полная земли! Теперь про офицера я… Каким он ходит пупсиком — понятно, что с работой незнаком. Которые тут пахари — ударь его по усикам мозолями набитым кулаком. Ать, два… Хорошее братание совсем не изъян — да здравствует Британия, да здравствует Британия, Британия рабочих и крестьян! Офицера пухлого берут на бас, и в нашу пользу кончен спор. Мозоли переводчики промежду нас — помогают вести разговор. Ать, два… Нас томми живо поняли — и песни по кустам… А как насчет Японии? Да здравствует Япония, Япония рабочих и крестьян! Ребята, ну… Как мы шли на войну, говори — полыхает закат… Как мы песню одну, настоящую одну запевали на всех языках. Ать, два… Про одно про это ори друзьям: Да здравствует планета, да здравствует планета, планета рабочих и крестьян!

1932

Комсомольская краснофлотская

Ночь идет, ребята, звезды встали в ряд, словно у Кронштадта корабли стоят. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле. Кипит вода, лаская тяжелые суда, зеленая, морская, подшефная вода. Не подкачнется к нам тоска неважная, ребята, — по морю гуляем всласть, — над нами облако и такелажная насквозь испытанная бурей снасть. И боцман грянет в дудку: — Земля, пока, пока… И море, будто в шутку, ударит под бока. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность, легкая и комсомольская, идет по палубе, как по земле. Никто из нас не станет на лапы якорей, когда навстречу грянет Владычица Морей. И песни новые летят, победные. Война, товарищи! Вперед пора! И пробиваются уже торпедные огнем клокочущие катера. И только воет, падая под острые суда, разрезанная надвое огромная вода. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность, легкая и комсомольская, идет по палубе, как по земле.

1932

Вошь

Вошь ползет на потных лапах по безбрежию рубах, сукровицы сладкий запах вошь разносит на зубах. Вот лежит он, смерти вторя, сокращая жизни срок, этот серый, полный горя, полный гноя пузырек. Как дробинку, можно трогать, видеть глазки, черный рот, из подмышки взять под ноготь — он взорвется и умрет. Я плыву в сознанье рваном, в тело налита жара, а на ногте деревянном засыхает кожура. По моей мясистой туше гибель верная идет, и грызет меня и тут же гниду желтую кладет. День осенний смотрит хмуро. Тридцать девять. Тридцать пять. Скачет вверх температура и срывается опять. Дурнота, тоска и муки, и звонки со всех сторон. Я плыву, раскинув руки, я — уже не я, а он. Разве я сквозь дым и стужу пролетаю в край огня? Кости вылезли наружу и царапают меня. Из лиловой грязи мрака лезет смерти торжество, и заразного барака стены стиснули его Вот опять сиделки-рохли не несут ему питье, губы сини, пересохли — он впадает в забытье. Да, дела непоправимы, ждали кризиса вчера, и блестят, как херувимы, голубые доктора. Неужели же, товарищ, будешь ты лишен души, от мельчайшей гибнешь твари, от комочка, ото вши? Лучше, желтая обойма, гибель верную яви, лучше пуля, лучше бойня — луговина вся в крови. Так иль сяк, в обоем разе все равно, одно и то ж — это враг ползет из грязи, пуля, бомба или вошь. Вот лежит он, смерти вторя, сокращая жизни срок,  этот серый, полный горя, полный гноя пузырек. И летит, как дьявол грозный, в кругосветный перегон, мелом меченный, тифозный, фиолетовый вагон. Звезды острые, как бритвы, небом ходят при луне. Всё в порядке. Вошь и битвы — мы, товарищ, на войне.

1932

Дифирамб

Солнце, желтое словно дыня, украшением над тобой. Обуяла тебя гордыня — это скажет тебе любой. Нет нигде для тебя святыни — ты вещаешь, быком трубя, потому что ты не для дыни — дыня яркая для тебя. Это логика, мать честная, — если дыня погаснет вдруг, сплюнешь на землю — запасная вылетает в небесный круг. Выполненье земного плана в потемневшее небе дашь, — ты светило — завод «Светлана», миллионный его вольтаж. Всё и вся называть вещами — это лозунг. Принятье мер — то сравнение с овощами всех вещей из небесных сфер. Предположим, что есть по смерти за грехи человека ад, — там зловонные бродят черти, печи огненные трещат. Ты низвергнут в подвалы ада, в тьму и пакостную мокреть, и тебе, нечестивцу, надо в печке долгие дни гореть. Там кипят смоляные речки, дым едуч и огонь зловещ, — ты в восторге от этой печки, ты обрадован: это вещь! Понимаю, что ты недаром, задыхаясь в бреду погонь, сквозь огонь летел кочегаром и литейщиком сквозь огонь. Так бери же врага за горло, страшный, яростный и прямой, человек, зазвучавший гордо, современник огромный мой. Горло хрустнет, и скажешь: амба — и воспрянешь, во тьме зловещ… Слушай гром моего дифирамба, потому что и это вещь.

1932

«Ты шла ко мне пушистая…»

Ты шла ко мне пушистая, как вата, тебя, казалось, тишина вела, — последствиями малыми чревата с тобою встреча, Аннушка, была. Но все-таки своим считаю долгом я рассказать, ни крошки не тая, о нашем и забавном и недолгом знакомстве, Анна Павловна моя. И ты прочтешь. Воздашь стихотворенью ты должное… Воспоминаний рой… Ты помнишь? Мы сидели под сиренью, — конечно же, вечернею порой. (Так вспоминать теперь никто не может: у критики характер очень крут… — Пошлятина, — мне скажут, уничтожат и в порошок немедленно сотрут.) Но продолжаю. Это было летом (прекрасное оно со всех сторон), я, будучи шпаной и пистолетом, воображал, что в жизни умудрен. И модные высвистывал я вальсы с двенадцати примерно до шести: «Где вы теперь? Кто вам целует пальцы?» И разные: «Прости меня, прости…» Действительно — где ты теперь, Анюта, разгуливаешь, по ночам скорбя? Вот у меня ни скорби, ни уюта, я не жалею самого себя. А может быть, ты выскочила замуж, спокойствие и счастье обрела, и
девять месяцев прошло,
а там уж и первенец — обычные дела.
Я скоро в гости, милая, приеду, такой, как раньше, — с гонором, плохой, ты обязательно зови меня к обеду и угости ватрушкой и ухой. Я сына на колене покачаю (ты только не забудь и позови)… Потом, вкусив малины, с медом чаю, поговорю о «странностях любви». 1932

Осень

Деревья кое-где еще стояли в ризах и говорили шумом головы, что осень на деревьях, на карнизах, что изморозью дует от Невы. И тосковала о своем любимом багряных листьев бедная гульба, и в небеса, пропитанные дымом, летела их последняя мольба. И Летний сад… и у Адмиралтейства — везде перед открытием зимы — одно и то же разыгралось действо, которого не замечали мы. Мы щурили глаза свои косые, мы исподлобья видели кругом лицо России, пропитой России, исколотое пикой и штыком. Ты велика, Российская держава, но горя у тебя невпроворот — ты, милая, не очень уважала свой черный, верноподданный народ. И как балда — не соразмеря силы и не поморщив белого чела — навозные взяла в ладони вилы и шапками кидаться начала. За ночью ночь — огромная и злая, беда твоя, империя, беда! И льет тебе за шиворот гнилая, окопная и трупная вода, окружена зеленоватой темью, и над тобою вороны висят — вонзай штыки в расплавленную землю и погляди, голубушка, назад…
* * *
А осень шла. Ее походка лисья, прыжки непостоянны и легки, и осыпались, желтые как листья, и оголяли фронт фронтовики. Не дослужив до унтерских нашивок, шагали бывшие орлы и львы — их понесло, тифозных и паршивых, соленым ветром, дунувшим с Невы. Шагали, песней утешаясь дошлой — спасением и тела и души, и только грязь кипела под подошвой, и только капли капали, как вши.
* * *
Пусть выдают на фронте по патрону, по сухарю, по порции свинца и горестно скрипят за оборону, за гибель до победного конца. И осень каплет над российским Ваней, трясет дождя холодной бородой, поганою водой увещеваний, а также и окопною водой. Свинцовое, измызганное небо лежит сплошным предчувствием беды. Ты мало видела, Россия, хлеба, но видела достаточно воды. Твой каждый шаг обдуман и осознан, и много невеселого вдали: сегодня — рано, послезавтра — поздно, — и завтра в наступление пошли. Навстречу сумрак, тягостный и дымный, тупое ожидание свинца, и из тумана возникает Зимний и баррикады около дворца. Там высекают языками искры — светильники победы и добра, они — прекраснодушные министры — мечтают подработать под ура. А мы уже на клумбах, на газонах штыков приподнимаем острие, — под юбками веселых амазонок смешно искать спасение свое. Слюнявая осенняя погода глядит — мы подползаем на локтях, за нами — гром семнадцатого года, за нами — революция, Октябрь. Опять красногвардейцы и матросы — Октябрьской революции вожди, — легли на ветви голубые росы, осенние, тяжелые дожди. И изморозь упала на ресницы и на волосы старой головы, и вновь листает славные страницы туманный ветер, грянувший с Невы. Она мила — весны и лета просинь, как отдыха и песен бытие… Но грязная, но сумрачная осень — воспоминанье лучшее мое.

1932

Она в Энском уезде

Пышные дни — повиновная в этом, от Петрограда и от Москвы била в губернию ты рикошетом, обороняясь, ломая мосты. Дрябли губерний ленивые туши, ныли уездов колокола, будто бы эхом, ударившим в уши, ты, запоздавшая на день, была… В городе Энске — тоска и молчанье, земские деятели молчат, ночью — коровье густое мычанье, утром — колодцы и кухонный чад. Нудные думы, посылки солдату и ожидание третьей зимы, — ветер срывает за датою дату, только война беспокоит умы. А на окрайне, за серой казармой, по четвергам — неурядица, гам; это на площади — грязной, базарной — скудное торжище по четвергам. Это — смешную затеяли свару, мокрыми клочьями лезет земля, бедность, качаясь, идет по базару — и ужасает паденье рубля. Славно разыграно действо по актам — занавес дайте, довольно войны! И революция дует по трактам, по бездорожью унылой страны — лезет огнем и смятеньем по серым, вялым равнинам и тощим полям, — будет работа болтливым эсерам, земским воякам с тоской пополам. Встали они — сюртуки нараспашку, ветер осенний летит напрямик — он чесучовую треплет рубашку и освежает хотя бы на миг. Этой же осенью, вялой и хмурой, в черное небо подъемля штыки, с послетифозною температурой в город вступают фронтовики — те, что в окопах, как тучи, синели, черною кровью ходили в плену, на заграждениях рвали шинели и ненавидели эту войну. Вот и пришли повидаться с родными, кости да кожа, — покончив с войной, передохнуть, — но стоят перед ними земские деятели стеной. Как монументы. Понятно заранее — проповедь будет греметь свысока, и благородное негодование хлынет, не выдержав, с языка. Их, расторопных, не ловят на слове, как на горох боязливых язей, — так начинается битва сословий и пораженье народных друзей. Земец недолго щебечет героем — звякнули пламенные штыки, встали напротив сомкнутым строем, замерли заживо фронтовики. Песни о родине льются и льются. Надо ответное слово — и вот слово встает: «По врагам революции, взво-од…» Что же? Последняя песенка спета, дальше команда: «Отставить!» — как гром… Кончилось лето. Кончилось лето — в городе дует уже Октябрем.

1932

Семейный совет

Ночь, покрытая ярким лаком, смотрит в горницу сквозь окно. Там сидят мужики по лавкам — все наряженные в сукно. Самый старый, как стерва зол он, горем в красном углу прижат — руки, вымытые бензолом, на коленях его лежат. Ноги высохшие, как бревна, лик от ужаса полосат, и скоромное масло ровно застывает на волосах. А иконы темны, как уголь, как прекрасная плоть земли, и, усаженный в красный угол, как икона, глава семьи. И безмолвие дышит: нешто все пропало? Скажи, судья… И глядят на тебя с надеждой сыновья и твои зятья. Но от шороха иль от стука все семейство встает твое, и трепещется у приступка в струнку замершее бабье. И лампады большая плошка закачается на цепях — то ли ветер стучит в окошко, то ли страх на твоих зубах. И заросший, косой как заяц, твой неприятный летает глаз: — Пропадает мое хозяйство, будь ты проклят, рабочий класс! Только выйдем — и мы противу — бить под душу и под ребро, не достанется коллективу нажитое мое добро. Чтобы видел поганый ворог, что копейка моя дорога, чтобы мозга протухший творог вылезал из башки врага… И лица голубая опухоль опадает и мякнет вмиг, и кулак тяжелее обуха бьет без промаха напрямик. Младший сын вопрошает: «Тятя!» Остальные молчат — сычи. Подловить бы, сыскать бы татя, что крадется к тебе в ночи. Половицы трещат и гнутся — поднимается старший сын: — Перебьем, передавим гнуса, перед богом заслужим сим. Так проходят минуты эти, виснут руки, полны свинца, и навытяжку встали дети — сыновья своего отца. А отец налетает зверем, через голову хлещет тьма: — Всё нарушим, сожжем, похерим — скот, зерно и свои дома. И навеки пойдем противу — бить под душу и под ребро, — не достанется коллективу нажитое мое добро. Не поверив ушам и глазу, с печки бабка идет тоща, в голос бабы завыли сразу, задыхаясь и вереща. Не закончена действом этим повесть правильная моя, самый старый отходит к детям — дальше слово имею я. Это наших ребят калеча, труп завертывают в тряпье, это рухнет на наши плечи толщиною в кулак дубье. И тогда, поджимая губы, коренасты и широки, поднимаются лесорубы, землеробы и батраки. Руки твердые, словно сучья, камни, пламенная вода обложили гнездо паучье, и не вырваться никуда. А ветра, грохоча и воя, пролагают громаде след. Скоро грянет начало боя. Так идет на совет — Совет.
Поделиться с друзьями: