Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Последний гуманист, — смеялся Багров, и я была согласна с такой характеристикой.

Отец между тем напоминал ему:

— Вот как кончают ваши конструкторы. В конце концов конструкции тяготят, и спасения ищут в этаком луддизме. Так всегда бывает, когда в творчестве пользуются заемными средствами. Блочный метод до добра не доводит. Как наглядно это в литературе! Какою стертой монетой в ней стал фантасмагорический элемент или даже прямой абсурдизм. А давно ли казался он новым словом? Но то, что должно быть взглядом на мир или хотя бы углом зрения, было поставлено на поток и запущено в серийное производство. А что может быть абсурднее сконструированного, запрограммированного абсурда?

То же и в музыке, милый друг. Имитировать можно решительно все. Можно имитировать

хаос. Но все это призраки, — природа творчества двойственна, оно и текуче и замкнуто.

Пусть простят меня коллеги отца, но музыканты с трудом выдерживали с ним сравнение. Подобное заявление в устах дочери может вызвать скептическую улыбку, но сколько людей его подтвердят! Сожалею, но его братья по цеху, по крайней мере те, кого я знала, были односторонней и площе. Среди них были очень даровитые люди, но, оторванные от своей скрипки или флейты, они сильно проигрывали. Не случайно приятели и собеседники отца были, как правило, из других сфер. Он был всегда любопытен к людям. Известно, что с возрастом мы сужаем круг. Это не относилось к отцу. Я бы даже сказала, что он охотно его разнообразил, в доме то и дело появлялись новые люди, и это порою вызывало легкую досаду у Ольги Павловны.

Когда я стала старше, мои друзья в полном смысле слова оккупировали Неопалимовский. Отец любил проводить с ними свободные часы, а на его долю редко выпадали досуги.

Впоследствии, частенько наблюдая общение зрелых людей с молодежью, я не могла отделаться от ощущения, что в нем много оттенков, не слишком выгодных для первых. Есть потребность самоутверждения, иногда духовного, иногда биологического («Мы еще не так стары»), тлеет неприязнь, мелькает зависть, иной раз искательство, есть стремление к полемике (она редко бывает плодотворной), есть довольно самонадеянное желание учительства, хотя обратить в свою веру удавалось столь малому числу миссионеров, что история сохранила их имена. Одним словом, сколь это ни грустно признавать, в подобном общении, если оно, разумеется, активно, много нервного, напряженного, много всевозможных подтекстов. Утверждаю, что всякие связи отца не только с учениками, что вполне понятно, но и с теми моими приятелями, кто был далек от музыки, не дневал и ночевал в Большом зале консерватории, были свободны от упомянутых наслоений.

Секрет был прост: прежде всего отец был покоен, я всегда завидовала этому его свойству и всегда им восхищалась. Он спокойно выслушивал оппонента, спокойно излагал свои аргументы, он создавал вокруг себя атмосферу равновесия. У него был свой взгляд на любой предмет, но он никогда не казался авторитарным, что в глазах молодых людей едва ли не самый большой грех.

Но главное заключалось в том, что его отношение к молодым людям было пронизано огромным участием, я с трудом удерживаюсь, чтобы не сказать — сочувствием, он смотрел на них, сознавая с болью, как дьявольски сложно их настоящее с вечной необходимостью отстоять себя в мире, как мгновенна молодость, неясно будущее, он знал, что время не всегда союзник, чем дальше, тем больше оно обнаруживает враждебность.

Разумеется, мои друзья не подозревали, что вызывают подобные чувства, а если бы узнали, то могли и обидеться, ведь они были веселы и победоносны, я и сама только теперь начала понимать то, о чем вам пишу, но все мы ощущали некую нежность, которая исходила от этого человека. Вот и рождалась ответная благодарность. Кроме того, в отце всегда ощущалось нечто прочное и веское, — вместе с симпатией неизменно возникало уважение. Это был очень естественный человек, а естественность — редкий металл, дороже любого золота, мало кому удается быть самим собой; одни этого и хотят, да не могут, другие если и могут, то не хотят, считают это либо глупым, либо опасным. Помимо всего прочего, мы втайне редко себе нравимся, ведь если ты не вполне табуретка, тебе сразу же хочется себя изменить.

Понимаю, что отец уделил самовоспитанию немало времени, но он этого и не скрывал, он не выпячивал своих сильных сторон и не прятал слабых. Он полагал, что интерес человека к самопознанию в сократовом смысле вполне оправдан, и не мог согласиться с одним из славных своих коллег, который вслед

за Паскалем любил повторять, что «я» — всегда ненавистно, ибо оно заслоняет мир.

Кто из них прав? Все конечно же зависит от личности, но, бог мне судья, сколько важных открытий принесли мне усилия постичь, что же я, в конце концов, собой представляю. Вряд ли время, им отданное, заслонило мир, для этого он слишком всесилен, между тем если я даже не все поняла в себе, то в людях стала разбираться получше.

Возвращаясь к его книгомании, а говоря об отце, к этому приходишь снова и снова, я должна сказать, что его отношения с создателями книг напоминали самые настоящие романы со всеми известными их этапами, — острый интерес, бурная влюбленность, долгие выяснения отношений, иногда охлаждение, иногда отчуждение, иногда разрыв. Лишь Пушкин и Толстой были незыблемые твердыни. Но если Пушкин был Бог, то Толстой — Друг, хотя чаще бывает наоборот. С Толстым он мог спорить, уличать его в непоследовательности, но жить без него он не мог. Когда бы я ни заглядывала к нему, на его столе, в изголовье его широкой старой тахты я находила книгу в переплете свинцового цвета из бесценного девяностотомника.

Надо сказать, в этом чувстве была еще одна — совершенно неожиданная — грань, словно бы родительская гордость гениальным сыном. Он не просто любил его, он им любовался. Сам Толстой со своих вершин пророка и миссионера, верно, изумился бы, если б узнал, что моего отца он умилял. Право же, мне трудно подыскать другой глагол. Он умилял его своей неистовостью, молодой страстностью. «Гений всегда ребячлив», — говорил о нем отец, покачивая головой. «И в гении начисто нет педантства — вот в чем его обаяние. Мы вместе с ним проходим его путь, он ничего не таит, а мы лишь вскрикиваем. Сегодня — одно, завтра — другое. Но все крупно».

— Аля! — слышала я, бывало, голос отца в какой-нибудь неподходящий час, иногда среди ночи. Я на ходу набрасывала халат и вбегала в его кабинет.

— Что, папа? — спрашивала я тревожно и тут встречала его счастливо лукавый взгляд.

— Послушай, что он пишет! — Голос отца звучал ликующе, и мне не было необходимости осведомляться, кто этот «он». — Нет, ты только послушай! Больше всего он предпочитал у Гоголя «Коляску»! «Это весело и без предвзятости». Какая прелесть! Ах, душенька ты моя, ах ты, мой голубчик! Вот, оказывается, что его покоряло. «Весело и без предвзятости»! А сам-то всю жизнь… Шекспир и Данте мне дороги, но их искусство не подходит под мою оценку того, что есть искусство. Да только ли это… До рассвета не перечтешь. И вот — пожалуйте! В «Коляске» нет «предвзятости»! Нет-нет, к словам исполинов нельзя относиться как к догматам, они слишком подвержены настроениям, а способность эволюционировать у них почти фантастична, много больше, чем у рядовых людей. Петр Петрович если что освоил, то на всю жизнь. — Вдруг спохватившись, он себя прерывал. — Я не разбудил тебя? — спрашивал он виновато. — Ты не сердишься?

Но я не могла на него сердиться. И эта его потребность сразу же разделить со мной внезапное наблюдение или новорожденную мысль трогала меня бесконечно. Я была за нее благодарна отцу. Такие веселые находки, как вы понимаете, однако же были только привалами в дороге, переменкой после урока. К догматам отец не был склонен, что всегда возвышало его в моих глазах, но потребность впитывать и учиться была ему свойственна в высокой степени. Это отличие истинно творческих натур; как правило, люди с особым наслаждением отказываются от учителей, ученичество для них означает не стремление к развитию, а зависимость и несамостоятельность. Возможно, это одна из форм борьбы с собственной неполноценностью.

Но отец не был подвержен этим тайным демонам, сокращающим наши дни. Великая книга была для него не только собеседницей, но и учебником, верной помощницей в его неустанном самостроительстве, он и мне то и дело напоминал, что она целебна.

Помню один из черных своих вечеров. Я стою у окна, смотрю на темный Неопалимовский, тоска точит все мое существо, и будущее кажется сходным с этой заоконной мглой. И вдруг я чувствую, что стою не одна, он здесь, рядом, ладная маленькая рука лохматит седеющую львиную гриву.

Поделиться с друзьями: