Здесь львы стояли у крыльцаЛет стоБез перемен,Как вдруг кирпичная пыльца,Отбитая дождем свинца,Завьюжила у стен.В фойе театра шел бой,Упал левый лев,А правый заслонил собойДверей высокий зев.По ложам лежа немец билИ слушал долгий звон;Вмерзая в ледяной настил,Лежать остался он.На сцену — за колосники,Со сцены — в первый ряд,Прицеливаясь с руки,Двинулся наш отряд,К суфлерской будке старшинаПрипал. И бил во тьму,И история самаСуфлировала ему.Огнем поддерживая нас,В боку зажимая боль,Он без позы и без прикрасСыграл великую роль.Я вспомнил об этом,взглянув вчераНа театр в коробке лесов.Фанерную дверь его по вечерамСторож берет на засов.Строители
утром идут сюда,Чтобы веснойТеатр засиял, как никогда,Красками и новизной.Я шел и шел и думал о тех,Кому на сцене жить.Какую правду и в слезы и в смехДолжны они вложить.Какие волнения им нужны,Какие нужны слова,Чтоб после подвига старшиныИскусству вернуть права.
Сталинград — Москва
1946
«…Кульминация боев 17 октября…» (В. Гроссман)
…Кульминация боев 17 октября.
17-18-19-го бомбили день и ночь. Кроме того, «ванюши», артиллерия и немцы пошли в наступление двумя полками.
Сразу же танки — тяжелые и средние, — за ними пехота. Наступление началось в пять утра. В течение целого дня бой. На правом фланге был заслон учебного батальона и отдельная рота. С фланга они прорвались, отрезали полки от командиров.
Полки, сидя в домах, вели бои в домах до двух-трех суток, а командиры приняли бой — тоже дрались. Танкист камнями отбивался от немцев, когда не было боеприпасов. Командир седьмой роты с двенадцатью людьми в овраге уложил роту немцев и ночью вышел. Занимаем дом, нас двадцать человек; гранатный бой, бой за этаж, бой за ступеньки, за коридоры, за метры комнат (вершки как версты, человек — полк, каждый себе штаб, связь, огонь)…
23-24-го бои пошли на заводе. Цеха горели, железные дороги, шоссе, зеленые насаждения. Бойцы сидели в первом, третьем, пятнадцатом цехах, сидели в туннелях, трубах, ходили на разведку, бой шел в трубе.
В КП на заводе Кушнарев, начштаба Дятленко сидели в трубе. С шестью автоматчиками имели два ящика гранат. Отбились.
Немцы ввели танки на завод, цехи переходили из рук в руки по нескольку раз, танки их разрушили прямой наводкой. Авиация бомбила и день и ночь…
(Из сталинградских записных книжек В. Гроссмана)
Поле боя
Пахать пора! Вчера весенний ливеньПрошелся по распахнутой земле.Землей зеленой пахнет в блиндаже.А мы сидим — и локти на столе,И гром над головами, визг тоскливый.Атаки ждем. Пахать пора уже!Глянь в стереотрубу на это поле —Сквозь дымку испарений, вон туда,Там стонет чернозем, шипит от боли,Там ползают противники труда.Их привели отнять у нас свободуИ поле, где пахали мы с утра,И зелень, землю, наши хлеб и воду.— Готов, товарищ?— Эх, пахать пора!..Постой,Как раз команда: «Выходи!»Зовут, пошли! Окопы опустели.Уже передают сигнал: пора!— Пора! Пора! — Волнение в груди.Рассыпались по полю, полетели,И губы шепчут: «Сгинет немчура».Ползти… На поле плуг забытый… ДругаПеревязать и положить у плуга.Свист пуль перескочить, упасть на грудь…Опять вперед — все полем тем бескрайнымИ пулемет, как плуг, держать — и в путь,Туда, где самолет навис комбайном.Шинель отбросить в сторону — жара!Опять бежать, спешить, пахать пора!Идти к домам, к родным своим порогам.Стрелять в фашистов, помнить до конца:Взята деревня! Впереди дорога,И вновь идти от милого крыльца.Так мы освобождаем наше поле.Родную пашню. Дом. Свою весну.В атаку ходим, пахари, на воле,Чтоб жить,Не быть у нечисти в плену.И поле, где у нас хлеба росли, —Любой покос и пастбище любое,Любой комок исхоженной земли,Где мы себе бессмертье обрели, —Теперь мы называем полем боя.
1942
Мы в Эльбинге
Сто километров прорыва! А в Эльбинге спали.Метнулись мосты, ожидая удара.Трамвая, бежать собираясь, упалиПередними лапами на тротуары.Кирки запрятали головы в плечи,И башни позванивают, как бутылки.Дома к домам рванулись навстречу,Черепичные крыши смахнув на затылки.Но ничто не ушло.Все осталось на месте.Берлин снабжал еще электрическим светом,Пока не поверил невероятным известьямО том, что мы в Эльбинге, в городе этом.Вот город немецкий.Стоит обалдело.Изумленно глядит почерневшее здание.Мы смеемся: — Смотрите, еще уцелелаВывеска: «Адольф и компания».— Смотрите! На стенке, пробитой снарядом:«Мы выше всех!» — надпись прямо на камне.И как в доказательство — немцы идут ряд за рядом,Стараясь как можно выше руками.Я вспомнил…Тогда в сорок первом! Я вспомнил:Мы Брянск проезжали. Пожаром огромнымОн был.На расколотом бомбою домеНадпись: «Тише, школа!» Я вспомнил:Огонь охватил и березы и клены,Плясал на крышах, бушевал в перекрытьяхИ надпись лизал на стене раскаленной —«Курить воспрещается!».Мог ли забыть я?Тогда здесь крутили исписанный глобус,Рыжий маляр вывел кистью под крышей:«Мы выше всех!» И сбросил он бомбуТуда,Где мы ходили, стараясь потише.Тогда в этом городе Эльбинге пели,Узнав о развалинах Брянска, плясали,Услышав о том, что на брянской панелиГорькая пыль оседает часами.Мы из Брянска пришли в этот город,Туда, где нянчили сумасшедшую клику.Немецкие надписи на домах и заборахМы читаем, как позорную книгу.Мы едем на танке. Торопимся —
с новым приказом!Смеясь, подталкивая друг друга, глядим мыНа обломок стены с почерневшею фразойГотическим шрифтом: «Мы непобедимы».
1945
«…1 октября 1946 года…» (А. Полторак)
…1 октября 1946 года. В 14 часов 50 минут суд приступает к своему последнему, четыреста седьмому заседанию…
Последний, резолютивный раздел приговора будет оглашать сам председательствующий…
Из темного отверстия в освещенный зал вступает хорошо знакомая фигура Германа Геринга. По бокам от него — двое солдат… Ему подают наушники, хотя познания Геринга в английском языке были вполне достаточны, чтобы понять лаконичную, но выразительную формулу приговора: смерть через повешение.
Выслушав ее, Геринг бросает последний злобный взгляд на судей, в судебный зал. Сколько ненависти в его глазах. Он молча снимает наушники, поворачивается и покидает зал…
Вновь закрывается и вновь открывается дверь. На этот раз через нее входит Риббентроп. Лицо как зола. Глаза выражают испуг, они полузакрыты. Меня поразило, что в руках у него какая-то папка с бумагами. Она ему уже не пригодится.
— К смертной казни через повешение, — объявляет Лоуренс.
Ноги у Риббентропа становятся как будто ватными. Ему требуются усилия, чтобы повернуться обратно и скрыться в темноте прохода.
Вводят Кейтеля. Он идет выпрямившись, как свеча. Лицо непроницаемо.
— К смертной казни через повешение, — звучит в наушниках.
Розенберг вовсе теряет самообладание, когда слышит такой же приговор.
А вот вводят Франка. У этого палача, который обещал сделать «фарш из всех поляков», на лице умоляющее выражение. Он даже руки простер, как будто такой жест может изменить уже подписанный приговор: к смертной казни через повешение…
Восемнадцать раз открывалась и закрывалась дверь позади скамьи подсудимых. Смотрю на часы. Серебряные стрелки на циферблате показывают 15 часов 40 минут. Процесс закончен. Судьи удаляются…
(Из воспоминаний А. Полторака, секретаря советской делегации в Нюрнбергском Международном военном трибунале)
«…Идем пригретым солнцем…» (Е. Ржевская)
…Идем пригретым солнцем пыльным большаком. Поле. На обочине — светло-зеленая трава, еще не прибитая пылью. За крутым поворотом — снова поле. По зеленому полю женщины, впрягшись, тянут плуг, — десять женщин, по пять и ряд, связаны между собой веревками, веревки прикреплены к плугу. Одиннадцатая направляет плуг.
Тоска и ненависть — здесь была оккупация…
(Из фронтовой тетради Е. Ржевской)
Коле Отраде
Я жалею девушку Полю. ЖалеюЗа любовь осторожную: «Чтоб не в плену б!»За: «Мы мало знакомы», «не знаю», «не смею…»За ладонь, отделившую губы от губ.Вам казался он: летом — слишком двадцатилетиям,Осенью — рыжим, как листва на опушке,Зимою — ходит слишком в летнем,А весною — были веснушки.А когда он поднял автомат — вы слышите? —Когда он вышел, дерзкий, такой, как в школе,Вы на фронт прислали ему платок вышитый,Вышив: «Моему Коле!»У нас у всех были платки поименные,Но ведь мы не могли узнать двадцатью зимами,Что, когда на войну уходят безнадежно влюбленные, —Назад приходят любимыми.Это все пустяки, Николай, если б не плакали.Но живые никак представить не могут:Как это, когда пулеметы такали,Не жить? Не слушать тревогу?Белым пятном на снегу выделиться,Не видеть, как чернильные пятна повыступили на пальцах,Не обрадоваться, что веснушки сошли с лица?..Я бы всем запретил охать.Губы сжав — живи! Плакать нельзя!Не позволю в споем присутствии плохоОтзываться о жизни, за которую гибли друзья.Николай!С каждым годом он будет моложе меня, заметней,Постараются годы мою беспечность стереть.Он останется слишком двадцатилетним,Слишком юным, для того чтобы дальше стареть.И хотя я сам видел, как вьюжный ветер, воя,Волосы рыжие на кулаки наматывал,Невозможно отвыкнуть от товарища и провожатого,Как нельзя отказаться от движения вместе с Землею.Мы суровеем,Друзьям улыбаемся сжатыми ртами,Мы не пишем записок девчонкам, не поджидаем ответа…А если бы в марте, тогда, мы поменялись местами,Он сейчас обо мне написал бы вот это.
1940
«Ты в эти дни жила вдали…»
Ты в эти дни жила вдали,Не на войне со мной,Жила на краешке земли,Легко ль тебе, одной!Три лета, три больших зимыПросил: повремени!Теперь я рад, что жили мыВ разлуке эти дни.Теперь хочу тебя просить:Будь той же самой ты,Чтоб было у кого спросить: —А как цветут цветы?— А что же нет окопа тут?— Что ночи так тихи?— А где, когда, на чем растутХорошие стихи?Чтоб объяснила: —Вот река(Как я просил:— Воды!),А вот на трубочке листкаЕсть гусениц следы.Чтоб я поднялся в полный рост,Узнав из милых слов,Что, кроме пулеметных гнезд,Есть гнезда воробьев.Чтоб я,покамест я живу,Увидел: жизнь сложней!Чтоб я и счастье и бедуСердечные узнал.Чтоб я не понимал травуКак средство скрыться в ней,Или упавшую звездуНе принял за сигнал.Шалун уронит барабан,Гроза пройдет в окне,Метель пройдется по дворам, —Я вспомню о войне.А ты догадку утаиИ все сумей понять,Чтоб я взглянул в глаза твоиИ мог любить опять.Ведь в эти взорванные дни,В дышащий местью часБыл должен к празднику хранитьЦветы один из нас.Хвалю прощание свое,Что мы разделены,Что мы не вместе, не вдвоемВ разлуке для войны.Хвалю, что ядовитый дымНе тронул глаз твоих!Того, что видел я один,Нам хватит на двоих.