Свет с Востока
Шрифт:
— Зачем же только возводить было такую напраслину на нашу действительность!
К следующему допросу я придумал еще несколько строк и предварение: «вот с трудом вспомнил...» Но Шарапин, выслушав очередное сочинение, подозрительно оглядел меня и проговорил:
— Вы хотите затянуть следствие, выдавая через час по чайной ложке. В действительности я уверен, что «Лестница к солнцу» где-то существует, и мы ее найдем. Для этого применим крайние меры, после которых вы проживете недолго, нам это разрешено. Знаете, как сказал великий пролетарский писатель Максим Горький? «Если враг не
Настал серый февральский день, когда было особенно тяжко: меня допрашивали четверо. Следователь Шарапин, военный прокурор Тамбиев, начальник следственного отдела Цапаев и следователь из Боровичей Кружков, арестовывавший меня при помощи Оболенского и двух других — итого: четыре служителя падшей Фемиды. Они шли на меня стеной. Я сидел в углу следственной камеры, они наступали, надвигались на меня. Сверкающие глаза на потных разъяренных лицах, нестройный хор голосов:
— Где «Лестница к солнцу»?
— Ее нет. Отдельные стихи вспоминаю с трудом.
— Где спрятана «Лестница к солнцу»?
— Ее нигде нет.
— Мы все перероем у ваших знакомых! Лучше скажите честно: где? Следствие учтет чистосердечное раскаяние.
— Мне раскаиваться не в чем, сборника нет. А стихи могу вспомнить лишь постепенно. Арест принес мне большое потрясение. Памяти нужно успокоиться.
Пляска четырех
185
— Потрясение от ареста! Еще и не то будет. Советуем одуматься, это последнее предупреждение! Запирательство не поможет!
Крик стоял долго, я отвечал одно и то же. Вдруг раздался стук в дверь, вошел человек в меховой куртке, обратился к Цапаеву: «товарищ полковник, машина у подъезда». Цапаев, Тамбиев, Кружков ушли, Шарапин вызвал конвоира.
— Уведите.
... Мысли то застывали на одном месте, то пытались прорваться через тягучую пелену усталости.
«Написать им по памяти все стихи? Но они не поверят, что это все, будут кричать и топать сапогами, брызгать в лицо слюной и грозить...»
«Да нет, о воспроизведении стихов на потребу следователям не может быть и речи, это значило бы предать себя и тех, для кого эти стихи написаны. Сказанное сердцем нельзя отдавать в руки палачей».
Вспомнилось давнее, 1944 года, стихотворение, появившееся у меня в сибирской ссылке:
На не южном, на завьюженном, На острожном берегу В горле узком и простуженном Песни солнцу берегу.
Я сложил их по кирпичикам Из рассыпавшихся дней И по их недетским личикам Ходит тень тоски моей.
Над морями да над сушами, Средь пустынь и спелых нив, Меж томящимися душами Пусть мой голос будет жив.
Будь, заря, ему предвестницей! Он, со светом вечно слит, В ком-то встанет к солнцу лестницей, Чье-то сердце исцелит.
На следующий допрос я пришел натянутый, как струна, готовый ко всему. Но вдруг вопросы кончились. Шарапин пр^ санные листы протокола и хмуро сказал:
— Подпишите.
186
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
В протоколе стояло, что я «написал ряд антисоветских стихотворений, в которых порицал государственный строй, отрицал достижения народа, достигнутые под руководством... клеветал» и далее в этом же роде. Ладно. Пишите, что хотите, из тюрьмы все равно
не вырваться, вы и ангела превратите в черта. Будущее все расставит по местам.Я подписал протокол и протянул его Шарапину.
Это было удобно для него. Подследственный сознался, скрепил протокол подписью, вот и все. Основание для обвинительного приговора есть, следствию тут больше делать нечего. Вскоре можно будет перейти к следующему делу, полковник Цапаев стал уже поторапливать. А там — отпуск, путевка на Черное море или еще куда-то на юг, только юг, не иначе.
Спустя некоторое время Шарапин вызвал меня в последний раз. Он был под сильным хмельком, и это делало его разговорчивым.
— Так вы и не сказали — где прячете «Лестницу к солнцу». Ну и не надо! Подумаешь, важность какая эта ваша «Лестница». Вы думаете, что вас арестовали за стихи? Да чепуха, это я вам говорю, поняли? Чепуха ваши стихи и... — он произнес непечатное слово. Кому они нужны? Что они есть, что их нет...
Он то четко выговаривал слова, то бормотал и гнусавил, как это делают нетрезвые, но суть речи была ясна. Я приободрился.
— У Ленина сказано: «Каждый волен писать и говорить все, что ему угодно, без малейших ограничений».
Шарапин махнул рукой.
— Да оставьте вы это все, смените пластинку! Арестовали вас не за ваши писания, а потому... что хлопотали за вас всякие академики, бряцали своими званиями и все об одном и том же: «снимите судимость, разрешите прописку» и всякое такое. Ну, надоело, что нас дергают, звонят, пишут, будто мы сами не знаем, что делать, мы и решили вас взять, понятно? Ну вот, об этом довольно, сегодня будем кончать дело.
Я сидел потрясенный неожиданным откровением.
— Так, — продолжал следователь. — При обыске у вас были изъяты письма какой-то Серебряковой. Обвинение не нашло в них дополнительных данных. Поэтому они будут уничтожены, распишитесь, что вам объявлено.
Ира!... Лавина мыслей пронеслась в моей голове. Ира... Погибла ты, рухнула в тот страшный ноябрьский день, а теперь на гибель обречены листки, которых касались твои руки. Письма, последнее, что
Вновь на восток
187
оставалось от тебя. Письма, утешавшие, поднимавшие меня в лагере. Долго берег их, а сейчас... Прости, не осуди, вот, не сберег. Ни тебя, ни твоих строк.
— Что тут думать? — нетерпеливо проговорил Шарапин. Старые какие-то бумажки, уже и не разъять — ломаются, гниль одна, труха. Ну, верни я их вам, куда вы с ними? Попадете отсюда в лагерь, охрана их отберет и выбросит при первом же обыске.
И я соглашаюсь, что отберут, выбросят, а на волю передать их некому. Нет выхода.
Нет, он есть. Выход в память. Она — мое достояние, ее все еще не смогли у меня отнять и никогда не отнимут. Памяти не страшны ни обыски, ни следователи, ни конвоиры, она все хранит, хоть и пережито уже немало.
— Ну, вот, — сказал Шарапин, принимая от меня расписку. — Теперь подпишите протокол окончания следствия, и дело с концом.
... 21 июня мне дали свидание с братом, приехавшим из далекого Закавказья, между нами ходил охранник, ловивший каждое слово и отсчитывавший краткие минуты встречи.