Святая
Шрифт:
И опять Машка посмотрела на нее иронически. Но Евпраксия ее простила, как всегда. Дуракам есть привилегия - смеяться над умными.
Как-то раз шла Евпраксия с работы, спешила, и решила пройти там, где обычно никогда не ходила, дворами, за продуктовым магазином недалеко от дома. За задними дверями магазина стояло несколько темных мусорных баков, куда выбрасывали отходы. В ярком свете фонаря Евпраксия увидела плохо одетую женщину, наверное, бомжиху, ковырявшуюся в одном из баков. Подойдя поближе она вдруг узнала в ней Слепоту.
– Эй, Слепота, ты что ли?
– крикнула она неуверенно.
Бомжиха повернула к ней лицо, ахнула и мелко засеменила, заспешила прочь куда-то вбок, в щель, в темноту. Сгорбленная, когда-то, видимо, высокая, это без сомнения была Слепота.
Евраксия еще некоторое время озадаченно смотрела ей вслед, в темноту, освещаемая ярким фонарным светом. Надо же... Она развернулась и пошла обратно, идти дворами расхотелось. Мало
Надо же... Надо же... На душе против воли что радостно гукало, как в детстве на демонстрациях. Надо же... Надо же... Надо же... Надо же...
Еще лет пять работала Евраксия. Да и то много проработала - до 78 лет. Живая легенда - она несла свет и здоровье людям. В последние годы маловато уже сил было, но работала, тянула, деньги были нужны. У самой нее пенсия была хорошая - выслуга огромнейшая. Нужно было Милочке помогать. Петька-мерзавец ничего Милочке не платил. Мол, Ирочка уже взрослая, университет заканчивает, учебу он оплачивает, а Милочка пусть о себе заботится. Милочка бедная каждый день звонила, плакала. Сколько перетерпела от этого Петьки, сколько от людей перетерпела! С работы два раза увольняли - это с ее-то умом с ее-то талантами. Воспользовались, что Тимура нет, и убрали талантливого человека, не любят таких. Приходилось почти всю зарплату Милочке отдавать, чтобы их с Ирочкой, бедных маленьких девочек, поддержать.
Машка тоже жила без мужа, Сережа уехал в Петербург, поступил в университет. Денег требовалось немало. Все накопления ушли, Николай оплачивал половину, больше не мог у него была вторая семья, и дочь-школьница. Хорошо, многие строились, им для документации нужны были проекты отопления. Брала частные заказы, задерживалась допоздна. Приходила домой еле-еле, буквально вползала, а на пороге встречала мать: "Представляешь, у Милочки сегодня температура тридцать семь! Простудилась!", "А Милочке шеф работы дает больше других, еле приходит домой", "У Милочки бедной денег нет, кушать не на что купить!".
"Боже мой", - устало думала Машка, готовя ужин себе и матери, - "всю жизнь эта Милка ноет, ноет и ноет. Все ей плохо, все ей не так. И деньги у нее есть, все прибедняется". Иногда Машка не выдерживала этих экзекуций и напускалась на мать: "Ты не разу не спросила, как я себя чувствую, когда я домой прихожу! Милочка видите ли устает! Твоя Милочка, три раза в неделю в фитнес ходит! Ты разве об этом не знаешь?! И это со слабым здоровьем! Звонит тебе оттуда и на здоровье жалуется! И денег этот фитнес стоит немалых! Если бы их у нее не было, ходила бы она на дорогущий фитнес?!" Евпраксия не выдерживала и уходила к себе. Сидела, злилась и отказывалась с Машкой разговаривать. Ее сознание каким-то образом отфильтровывало все плохое, что когда-либо говорили про Милочку, выкидывало его, как никчемную шелуху. Просидев в комнате несколько дней, она ловила Машку в коридоре, и свистящим шопотом говорила: "Училась абы как! С работы тебя выгнали, и правильно! Мужик тебя бросил, и хорошо сделал! Двадцать лет тебе деньги даю, а ты меня тиранишь! Плохая дочь, плохая!"
Было понятно, что это старческий маразм. С работы выгоняли Милочку, а не Машку, причем выгоняли не столько за плохую работу (хотя Машка не могла себе представить Милку хорошим работником) сколько за дурной нрав, за постоянные обиды и претензии, склоки и выяснения отношений. Если бы не старые связи Евпраксии, неизвестно, смогла ли бы она вообще найти приличную работу, ведь худая слава, как известно, бежит. Деньги у матери Машка иногда брала, нужно было Сережку в Питере устраивать, помогать. Николай помогал сколько мог, но возможности его были ограничены. Это Милка тянула с матери деньги уже много лет - двадцать, не двадцать, но больше десяти точно. Как Петька ушел, так мать ей всю пенсию отдавала, а сейчас, наверное, большую половину отдает. А ведь Петька, в отличие от Николая был человек состоятельный, Ирку обеспечивал полностью: и учебу в универе оплачивал, и одевал, и на питание давал, правда ей, а не Милке. Да и одна она у него, наследницей будет. А Милка помимо зарплаты, пусть и небольшой, получала половину мамашиной пенсии, очень приличную сумму. И как у нее могло не быть денег, чтобы кушать было не на что купить?! Машка понимала, что, давая деньги на внука, мать расстраивалась, что приходится отрывать их от любимой дочки, и в голове ее связался какой-то дикий образ мерзавки-дочери, которую приходится обеспечивать в ущерб дочери хорошей.
Обидно было до слез. Но что делать? Это было с самого раннего детства. Машка росла, сознавая, что не нужна матери. Мать всегда была на работе, а когда приходила, занималась Милкой. Она помнила считанные разы, когда мать приласкала ее. Отец, конечно, был гораздо нежнее - и косички ей заплетал, и завтрак оставлял с запиской. Но он почти всегда был на работе, и полностью доверял матери, поэтому Машка никогда ему до конца не верила. Бабушка - та и вправду ее любила, гораздо больше чем Милку.
Но бабушка редко у них бывала, а после школы она вообще видела ее всего несколько раз. И вот судьба распорядилась так, что именно ей пришлось ухаживать в старости за матерью. Машка знала, что Милка матери в лицо сказала; "Я за тобой в старости ухаживать не буду, и не надейся". Мол, у нее на себя едва сил хватает. И все равно Милка оставалась хорошей дочерью, а она плохой. И сделать тут было ничего нельзя.Когда-то Машка лежала на диване с сильнейшими болями в пояснично-крестовом отделе - разыгрался ишиас: возраст и сидячая работа брали свое. Было страшно больно, с дивана стать не могла. А над головой стояла мать и рассказывала, что на Милочке живого места нет.
– Мама, - не выдержала Машка, - Мама! Я от боли, кажется, вот-вот помру! У меня спина в ужасающем состоянии! Ты никогда не то не смотрела мою спину, даже не спрашивала о ней! Хотя ты знаешь, что меня не первый раз прихватывает! А ты ведь специалист в этом вопросе! Ты на работе столько людей вылечила! А я вынуждена к участковому врачу обращаться, и он говорит - как можно было так спину запустить! И мне стыдно говорить, что у меня мать - врач! И ты еще стоишь и говоришь мне, что у этой суки, которая не вылезает из фитнеса, живого места нет! Слышать об этом не желаю!
Тут она посмотрела на мать и запнулась. На лице Евпраксии застыла презрительная улыбочка. "Ну-ну", - без труда читалось на нем, - "знаем мы вас и ваше жалкое притворство. Все убогонькими хотите представиться, обмануть норовите". Молча, не говоря ни слова, Евпраксия развернулась и ушла. Машка услышала, как она открыла дверь в свою комнату, взяла трубку и вышла в коридор.
– Милочка, - услышала она, - как ты, бедная? Болеешь? Плохо тебе? Ах ты маленькая моя!
Машка сжалась. Такого удара она не ожидала. Это был садистски жестокий удар. Она вспомнила все мамашин выходки последнего времени, все эти разговоры про "плохую дочь", "хорошо, что от тебя мужик ушел", и подумала, что так ничему ее жизнь и не научила. С детства она надеялась что какое-то чудо изменит отношение матери к ней, даже понимая, что это бесполезно, что переломить мать невозможно, на любое противоречие у нее всегда моментально возникало объяснение, как правило неожиданное и фантастичное, но ее устраивавшее, поэтому зацепиться было не за что и причин для переоценок у Евпраксии никогда не возникало. А сейчас, у нее, конечно, деменция. Теперь она уже недостаточно ловка, чтобы скрыть, что всегда ее считала "плохой дочерью". Ну да, она часто врала матери, потому что знала - та все равно ее не поймет, знала, что настоящей любви у нее к ней нет и, хоть в лепешку расшибись - не будет. Получается, что мать в свою очередь тоже принимала участие в игре, делала вид, что ей верит, а теперь, даже когда она и в самом деле страдает так, что кажется, что вот-вот помрет от боли - не верит ей ни в грош, и убегает попереживать за Милку с ее придуманными проблемами. Ей комфортно именно так, это вписывается в ее мир. Плохая дочь, которая о ней заботится, и хорошая, о которой заботится она.
– Все, - закричала она с кровати, - все, не буду тебе жрать готовить, стирать тебе не буду! Пусть тебе хорошая дочь продукты покупает, жрать готовит, убирает, стирает! Я, плохая, не имею право за тобой ухаживать! Пусть хорошая Милка ухаживает! Пусть!!!
Неделю они не разговаривали. Евпраксия, преувеличенно хромая, приходила на кухню и готовила есть, часто роняя утварь и издавая стоны. Ходила в магазин, и тащилась домой, с сумками, почти волоча их по земле, так что соседи кидались ей помогать, а потом с жалостью смотрели вслед. Несмотря на то что ей шел восьмой десяток, сил у нее было немало, привычка делать ежедневную зарядку не менее часа, делала свое дело, и изрядно замедляла неизбежные процессы деградации. Дома приоткрывала дверь в своей комнате, так чтобы ее было видно в щель, и, постанывая, ложилась на кровать. Рядом, удивительно похожая на виселицу, стояла вытяжка для шейных позвонков. Когда-то давно, , когда она еще работала в диспансере, Тимур сделал эту вытяжку по ее просьбе. Потом она взяла ее с собой в железнодорожную. Когда уходила на пенсию с собой забрала домой. Не оставлять же в больнице. Пристроить ее было совершенно некуда. Машка к себе в комнату брать категорически отказалась. В гостиной она вид портила. В коридоре всем мешала. Пришлось рядом с кроватью втиснуть. Теперь Евпраквсия лежала под вытяжкой и стонала:
– Устала, ох, устала я...
"Как всегда никакого сочувствия у Машки. Ну нет. Переупрямлю я ее", - поддерживала себя Евпраксия, - "Тяжело, но справлюсь. Милочку тревожить не буду. Они и так еле дышит от жизни своей несчастной. Потерплю, не имею права тревожить". И терпела, крепилась, билась с возрастом и немощью.
Машка первая не выдержала. Понимала, что материны страдания наполовину притворные, но все равно жалко ее было. Все равно проблема была давняя, неразрешимая. Мать, как ни крути, ей мать, от этого никуда. Поэтому молча снова взяла все в свои руки, и предоставила матери возможность презирать себя и переживать за Милочку. Каждому свое, так уж устроен мир.