Сын детей тропы
Шрифт:
— Ещё ложку, только одну. Та была совсем пустая, я зачерпну погуще...
— Что ты делаешь, Хельдиг? — раздалось за её спиной, и дочь леса дёрнулась, проливая похлёбку.
Её соплеменник не спал. Привстал на локте, поднялся с лавки. Оправив одежду, подошёл не спеша, выбирая путь, чтобы не вступить в мокрое и грязь, нанесённую со двора.
— Завела себе нового зверя? — спросил он, присаживаясь рядом, но не слишком близко, и поморщился. — Сколько помню, тебя тянуло к больным и увечным. Но это опасный зверь, Хельдиг.
— Он не зверь! — горячо возразила дочь леса.
— Именно что зверь. Или ты не знаешь, как
Усмехнувшись, он продолжил:
— Даже звери хранят верность паре, только не выродки. Подумай, сколько женщин у него было. Сколько детей могли бы звать его отцом, если бы только они знали отцов. Разве тебе не гадко? А, ты не думала об этом.
Хельдиг промолчала, сжав губы.
— Наверное, ты не думала и о том, сколько крови на его руках. Когда они пошли со Свартином, когда брали Зелёные угодья и Приречье, им не было дела до того, чьи жизни отнимать. Женщины, дети, старики... они и своих стариков не жалеют. Спроси его, Хельдиг, спроси, скольких он убил. Достойные это были противники или просто люди, вставшие на защиту своих домов и старого порядка?
— А ты, Искальд, чем лучше? — спросила дочь леса. — Он пошёл за Свартином, ты за Вольдом. Разве ты веришь, что сила камня будет обращена во благо?
— Ты сомневаешься в моих решениях, Хельдиг? Я вижу несомненное благо для нашего племени. Довольно жить в глуши! Мы не выродки и не звери. Мы заслуживаем хорошей жизни. Мы заслужили этот мир, и его города, и свободу. Нас не знают, потому боятся, и этот страх рано или поздно приведёт к тому, что нас уничтожат. Твой отец не видел этого, Хельдиг, но мир меняется. Довольно нам сидеть в лесу! А теперь идём. Я не хочу больше видеть тебя рядом с ним.
Сын леса поднялся, но Хельдиг так и осталась сидеть, где сидела.
— Идём же, — поторопил он, протягивая ей руку. — Слушай меня, Хельдиг, и помалкивай, и всё будет хорошо. Идём, пока никто не увидел. Надо мной и так смеются из-за тебя.
Он застыл с протянутой рукой, которую никто не хотел брать, и ждал, мрачнея.
— Ты позоришь моё сердце, Хельдиг. От тебя лишь требуется быть послушной, а ты делаешь всё наперекор. Ты не гордишься мной? Никто из нашего племени не смог договориться с людьми, твой отец не смог, а я сумел.
— Скажи мне, Искальд, — медленно, подбирая слова, спросила дочь леса. — Скажи, откуда Свартин узнал о камне? Мы думали, кто-то из живущих дважды рассказал ему, но... Но что им за польза, особенно им, которых тяготило существование? Разве пожелали бы они такого другим?
Рука её соплеменника медленно опустилась.
— Ты смеешь обвинять меня, — холодно ответил он, — что я задумал это с самого начала? Что виноват в смерти твоего отца? А если и так, в моей груди было твоё сердце, не моё. Ты не меня винишь, а себя, помни это, Хельдиг.
Дочь леса поставила миску на пол и поднялась, расправив плечи.
— Пусть так, — сказала она. — Пусть так. Расскажи, в чём мне ещё себя винить. Когда я увидела тебя на пороге, была так рада. Думала, ты решил идти со мной. Но оказалось, ты пришёл с людьми...
— Ты думала, что я, мужчина, буду слушать тебя? Твои решения глупы, ты веришь старым сказкам, которым столько жизней, сколько нашему лесу — а значит, в них давно переврали каждое слово. Это ты должна слушать меня, так молчи и слушай! Любая
другая была бы рада обменяться со мной сердцами, и другая не стала бы позорить меня. Ты больше не дочь вождя. Посмотри на себя: ты растрёпана и грязна, тебя били, и худшего не случилось лишь потому, что Вольд тебя пожалел и остановил людей. А ты украла его рогачей...— Его рогачей?..
— Не смей говорить, когда говорю я! Да, ты украла его рогачей, и мне придётся просить за тебя и унижаться. А ты не облегчаешь дело, Хельдиг, когда перечишь и не выполняешь того, что велено. Я начинаю жалеть, что однажды выбрал тебя. Это было неизбежно раньше, но теперь я могу быть вождём и без того. Зачем ты мне теперь?
Они стояли друг против друга, глядя в глаза. Каждый был как струна, до того натянутая, что тронь, и лопнет, а не запоёт.
— Если жалеешь, Искальд, тогда слушай. Я, Хельдиг, возвращаю твоё сердце и забираю своё. Отныне каждый из нас сам в ответе за то, чем живёт, и больше мы не связаны.
Сын леса пошатнулся, будто его ударили.
— Сейчас, когда ты без меня никто, когда за тебя больше некому заступиться, ты посмела сказать такое? Ты, верно, лишилась разума. Если хорошо попросишь, я сделаю вид, что не услышал.
Но Хельдиг промолчала, не сводя с него глаз, не опуская головы.
— Что ж, и пусть. Пусть будет так! Подумай ещё, что никто другой не возьмёт твоё сердце. Сердце той, что ничего не знает о верности, не нужно никому. Даже этому выродку!
И он пнул миску, оставленную на полу. Та загремела, катясь, и похлёбка разлилась.
— А теперь ты всё-таки уйдёшь, потому что Матьес дал понять: к выродку не подходить. Он приказал, и я слежу, а если не слушаешь меня, разбужу людей...
— Да и так уж всех перебудил! — недовольно донеслось со скамьи. — Заткнись, дай доспать!
— Во-во. Утомился я слушать, как он с бабой совладать не может. Бабы дома сидеть должны, ну и отправил бы, а не с собой тащил. Я, может, тоже свою прихватил бы, чтоб слаще спалось, ток у нас это не принято! Думаешь, ты у Вольда на особом счету, а, белоголовый? Устроили тут, сцепились языками...
Сын леса ничего на это не ответил, только посмотрел на Хельдиг. Холодно, долго смотрел, точно виня её одну. После дёрнул за руку, и она пошла за ним молча, послушно. Села на лавку, куда он толкнул. Сам не стал садиться рядом, застыл, прислонясь плечом к столбу. Ненадолго отмер, отстранился, тронул столб пальцами, разглядел их внимательно и опять упёрся плечом.
Шогол-Ву пошевелил руками.
Они сделались чужими и неловкими, из чувств осталась только боль. И всё-таки верёвки лежали поверх рукавов, а тот, кто вязал, не хотел оставить его калекой. Если Трёхрукий улыбнётся, может, выйдет освободиться.
Легко сидеть и ждать, что всё решат другие. Они сильнее, умнее, свободнее. Они лучше знают, что делать, и непрошеный помощник только помешает.
Но что если они не справятся? Если нет у них ни сил, ни цели, если всё, что помогает им держать голову выше — лишь глупая вера в чудо?
И он тянул и тянул, шевелил руками, ослабляя путы и таясь, чтобы не заметили. Следить было почти некому, даже Хельдиг не поднимала глаз, глубоко задумавшись о чём-то. Но её соплеменник кидал взгляды, узкие и злые, а потом вдруг заулыбался. Это было хуже, чем злость.