Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Там, где престол сатаны. Том 1
Шрифт:

– Мерзость, – отчетливо выговорил старик.

– Но я пг’авду тебе говог’ю, я сначала ничего подобного не хотел! Я видел – наг’оду Бог надоел… Не вздыхай. Я вовсе не хочу пг’ичинить тебе боль, унизить или оског’бить. Если тебе угодно, я изменю саму постановку вопг’оса: быть может, не Бог надоел, а цег’ковь… попы… Ты ведь не будешь отг’ицать. Цег’ковь как институт свое отжила. И мы…

– Мы?

– Ты ловишь меня на слове, но я не хочу лгать и подтвег’ждаю: мы. Он и я. Мы г’ешили цег’ковь убг’ать. Вообще. В пг’инципе. Окончательно и бесповог’отно. Пг’ичем всякую – пг’авославную, католическую, евг’ейскую… В новом миг’е она не нужна новому человеку. Однако он – пг’ости за невольный каламбуг’ – он дьявольски умен! Он дал гигантскую мысль: вместо Бога,

цег’кви и прочей, как он выг’азился, билибег’ды, внушить людишкам идею устг’ойства земного счастья. Цаг’ства изобилия. Все для всех. Все г’авны. Человек человеку – дг’уг, товаг’ищ и бг’ат. О да, я не спог’ю, тут имеет место небольшой плагиат из вашего главного сочинения, но у кого поднимется г’ука бг’осить в нас камень? Кто нас осудит? Благо наг’ода – и без потустог_онности. Без жалких вздохов о будущей жизни. Без глупостей в г’оде того, что сейчас на земле тяжко, а вот на небе будет г’ай. Он этого тег’петь не может. Желаете в г’ай – устг’аивайте на земле! И такая, знаешь ли, тонкая иг’ония, совег’шенно в его духе, людишкам, впг’очем, абсолютно недоступная, иначе бы они нас отвег’гли. Земной г’ай – это, обг’азно говог’я, клок сена пег’ед мог’дой осла, заманчивый и недостижимый. Осел надеется, вожделеет, истекает слюной – и бежит, стучит копытцами, тащит на своем хг’ебте тяжеленный гг’уз. Он вег’ит – обрати внимание на ког’енное изменение пг’едмета вег’ы – что еще немного, и ему в конце концов удастся сожг’ать сено. Что еще чуть-чуть – и он, вполне живой, будет в г’аю. Г’усский наг’од в этом смысле оказался замечательным ослом.

– Ты мне зачем все это рассказываешь? – в слабом голосе старика Сергей Павлович уловил гневные нотки. – Ваша затея давным-давно ни для кого уже не секрет. Твой хозяин, может, и не дурак, но лжец и отец лжи. Он и тебя обманул. Ведь он тебе что обещал? Молчишь? А я скажу: не только власть беспредельную, но и жизнь долгую. У вас с ним в договоре обозначено, что ты живешь девяносто девять лет. Ты этот срок у него вытребовал, а он смеялся и говорил, что ты хочешь быть коммунистическим Мафусаилом. Помнишь? А сколько ты прожил?

– Пятьдесят четыг’е.

– Надул он тебя на сорок пять годков! Каково?

– Он говог’ит, – угрюмо молвил картавый, – что дал мне бессмег’тие.

– Сохрани Бог от такого бессмертия! Выставил всем напоказ, как куклу.

– И ты лежал.

– Совсем у тебя совесть истлела, – вздохнул старик. – Сравнил. Меня в моем гробу кто-нибудь видел? Мой покой кто-нибудь тревожил? До той поры, пока твои комиссары не явились… И какое же, я тебе скажу, скверное дело ты тогда затеял – наши гробы разорять!

– Он велел, – нехотя ответил старику его собеседник, поднял воротник пальто и надел кепку. – Холодно. И здесь холодно, а у меня вообще ледник. До костей пг’обиг’ает.

– А теплее тебе нельзя – протухнешь.

– Это все он, – озлобился картавый. – Сам, как лед, и других заставляет…

– Ну вот. И в жизни ты его был раб и его рабом остался и после. Послушай же ты меня в конце концов и перестань искать для себя оправданий. Ты сам себе скажи раз и навсегда: оправдания мне нет и быть не может. Ведь сколько ты крови пролил! Сколько людей погубил! Сколько храмов разорил! Какой там фараон! Какой Нерон! Ты у нас всех фараонов и всех Неронов своими злодействами превзошел!

Старик застонал.

– Не я это! Он!

– А не надо было ему в услужение наниматься! И еще сравниваешь, и мне говоришь, что и ты-де в мощах лежал. Я-то в ч'eстных останках и по сей день в Боге моем пребываю, а тебя, глянь, в заморозке, как рыбу какую или кусок мяса, держат…

Картавый человек вдруг сполз со скамейки и пал перед стариком на колени.

– Умоляю! Меня кошмаг’ы замучили. И толпа нескончаемая мимо идет. Чучело мое им выставили, и они пялятся. И я слышу, слышу, слышу, – будто в бреду, говорил он, – как они шепчут… Дедушка лежит! Г’одной наш! Учитель! Если бы он был жив! О, глупые, мелкие, жалкие людишки, вы меня замучили! Я тебя умоляю, – продолжал он, подползая к старику и припадая к его ногам, – поговори там… ну, ты знаешь… Попг’оси, чтобы меня избавили от него! Чтобы я мог, наконец, уйти!

И с тревожно перестукнувшим сердцем Сергей Павлович услышал непреклонный ответ:

– Еще не время.

Он встал и поплелся к станции метро «Библиотека имени Ленина».

Глава

вторая

Хлеба нет

1

В невыразимо гадком декабре, пятого, Сергею Павловичу Боголюбову исполнилось сорок два года, каковое событие решено было отметить днем, после дежурства, с другом Макарцевым и двумя примкнувшими к ним докторами (один, впрочем, был еще студиоз последнего курса и на подстанции трудился фельдшером) в известной всей пьющей Москве пивной на углу Пушкинской и Столешникова, обретавшейся в глубоком подвале и потому прозванной народом «Яма».

В те дни безжалостно косил людей вирус «А», занесенный в первопрестольную южным ветром и расплодившийся в каше из мокрого снега, грязи и воды. Вызовам несть числа, и доктора изрядно устали, особенно же виновник торжества, на руках у которого в мрачном пятиэтажном доме возле Трехгорки под утро отошла в лучший мир женщина пятидесяти трех лет, осиротив единственное и позднее свое дитя – двенадцатилетнего рыжего Мишу, безутешно рыдавшего возле кровати с остывающим телом матери. На осторожные вопросы Сергея Павловича об отце или каких-нибудь близких родственниках он отчаянно мотал головой и шептал сквозь слезы, что никого у него нет и что теперь на всем белом свете он остался один. По записной книжке его мамы Сергей Павлович вызвонил в конце концов некую Эмму Генриховну, приходившуюся Мише седьмой водой на киселе, но сразу же согласившуюся приехать и позаботиться о мальчике.

Заросший седой щетиной фельдшер, долго зевая, вызывал труповозку.

Обняв Мишу, Сергей Павлович велел ему накрепко запомнить, что с этого дня детство у него кончилось. И я, мой милый, тихо говорил он в рыжий Мишин затылок с завитком волос на макушке, рано… раньше твоего остался без матери, да, по сути, и без отца тоже, и жил в интернате, а потом в общежитии, да где я только не жил! Но ведь не пропал. И ты не пропадешь. Ты только думай о маме как о живой и старайся ее не огорчать.

– Инженер человеческих душ, – бормотал Макарцев, шаря глазами по тротуару и выискивая впереди или местечко посуше или хотя бы лужу помельче. – Макаренко… Утешил мальца. – Тут он как раз ступил в наполненную ледяной грязной водой глубокую выбоину и проклял власть и погоду, объявив первую сукой, а вторую блядью. – Я за эти башмаки сдавал в аренду член и продал душу, а они в таких условиях и месяца не протянут!

– Дураки и дороги, – важно заметил студиоз. – Россия не меняется.

Не дождавшись троллейбуса, они брели вверх по Пушкинской.

– Изволите видеть, коллеги, – брюзжал Макарцев, указывая на упраздненный общественный туалет, в стенах которого кооператоры собирались открыть продовольственный магазинчик, – перед вами – символ нашей придурковатой перестройки. Зачем, спрашивается, и кому потребовалось закрывать этот превосходнейший и крайне удобный сортир? Бывало, выскочишь из метро как ошпаренный, а тут, буквально в двух шагах, твое спасение, облегчение и ни с чем не сравнимое блаженство.

Безучастно пожавшему плечами Сергею Павловичу он посоветовал вспомнить, как тот, находясь в состоянии сильного алкогольного опьянения, облегчался в ныне похищенном бессовестными дельцами клозете, едва попадая при этом струей куда надо и время от времени выкрикивая, что народ и партия едины. И ни одна живая или полуживая душа, в тот вечер примостившаяся возле писсуара или оседлавшая унитаз, не возмутилась недолжным, правду же говоря – издевательским тоном, которым в данном, совершенно неподобающем месте были произнесены эти сакральные слова. Вот, кстати, откуда пробился в нашу жизнь родник гласности! А теперь? Не будем спорить, гласность достигла Геркулесовых столпов, но где теперь на Пушкинской может отлить честный обыватель, у которого простата безжалостно давит на мочевой пузырь? У какой стены, в каком углу, под какой звездой он может пристроиться, не оскорбив при этом общественную нравственность и не вступив в конфликт с блюстителями порядка?

– В театре оперетты? – пренебрежительно кивнул доктор Макарцев на театральный подъезд, мимо которого в эту минуту проходили они. – Билет на Шмыгу как пропуск к писсуару? Простите, но я требую уважения не только к моим физиологическим, но и к эстетическим запросам!

– Разошелся, – буркнул Сергей Павлович.

Сопутствующий им доктор с печальными карими глазами простуженным голосом прохрипел:

– Собчаком разливается. В депутаты его.

– Я готов служить народу! – воскликнул Макарцев и в тот же миг едва не рухнул, поскользнувшись на заледеневшем бугорке снега, но был спасен расторопным студиозом.

Поделиться с друзьями: