Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он кинулся за мной и ухватился за рюкзак, выкрикивая матерные слова, которые у него как-то не выходили. Я спустил с плеча лямку рюкзака, выскользнул из него и побежал. Он сразу заорал. Переулочек кончался забором, но я и не думал через него лезть, мне нужны были расстояние и темнота. Я остановился у забора и стал выламывать из него штакетину. Мне хотелось, чтобы она вылезла вместе с гвоздями, но она обломилась, я отшвырнул обломок и стал шарить по земле кирпич или камень. Но под рукой шуршала земля, голая и сухая. Он бежал ко мне, топоча и вскидывая колени, а я встал, расставив тощие руки и нагнув голову. Он вдруг остановился и опять стал неумело материться. И я понял, что он боится. Боится! Я-то ничего не боялся, а он — боялся! Я нагнул голову и стремглав побежал на него, и когда он уже готов был поймать меня, вильнул, взмахнул рукой с комком зажатой земли, и он, заслонясь руками, отпустил рюкзак и опять закричал что-то. Я бегал вокруг него в темноте и старался выдернуть рюкзак из-под его

ног, а он выбрасывал мне навстречу руки, стараясь ударить или поймать, и рукава его плаща шуршали: «Ш-шух! Ш-шух!» Если бы он хоть раз в меня попал, мне бы пришел каюк, но он не попадал, потому что был неуклюж, неповоротлив, а я метался и бегал вокруг него и разглядеть меня было трудно. Он опять заорал, как орут, наверно, здоровые, откормленные птицы, и все топтался над рюкзаком, выбрасывая свои толстые руки, стараясь меня зацепить, и я совсем взбесился. Я нечеловечески взвыл и кинулся вперед, нагнув голову. Он не успел защититься, и я воткнулся головой ему в мягкий живот и стал молотить его кулаками, а он сказал: «Ой!» и совсем не защищался, наверно, от неожиданности и ошеломления.

Я выдернул у него из-под ног рюкзак и отбежал, а он постоял, растопыря руки, и быстро пошел прочь. Я заулюлюкал ему в спину, запрыгал, выдумывая самые обидные прозвища и обзывая его всеми грязными словами, какие только может выдумать ум человеческий, швырял ему вслед сухие комья земли, но он даже не оглянулся, все так же быстро шел и скрылся из переулка, а я сел и заплакал, и когда вся истеричная дурь из меня вышла всхлипами и воем, почувствовал, что не могу встать — я истратил все силы. Я посидел, отдыхая и часто, как запаленная собака, дыша. Потом встал и опять стал бродить, без всякой определенной цели, но и не бесцельно: меня вел уже какой-то инстинкт, направленный на поиски пищи.

Я сам себе выбрал этот бродяжий путь, никто меня не заставлял, я сам себе хотел доказать и показать характер другим, я не умел просить, не хотел этому учиться и часто злился на себя за это неумение. И все-таки я уже знал, что если есть у человека цель, то его ничто не остановит, если он сам не остановится. Он с закрытыми глазами, полумертвый, доползет, только не надо лезть к людям со своими бедами, человека сразу не угадаешь, а тот, кто не может не подойти, все равно подойдет, — это я тоже знал.

Уже совсем стемнело, когда я опять вышел к вокзалу. Перед вокзалом была площадь, залитая светом, а на противоположной стороне ее стояли в ряд трехэтажные запыленные дома под тополями. Я пошел вдоль этих домов, обогнул площадь, чтобы не показываться под светом, и пошел вдоль вокзального здания. Я хотел найти буфет, чтобы потом, в самом здании, не искать, не оглядываться, привлекая лишнее внимание. В одном из окон, за кисеей, которую почему-то очень любят на маленьких станциях, стояли столики и вокруг них толпились люди. Был виден и буфетный вход, и я прикинул, что от входа надо сразу налево, но не пошел сразу, а подождал, пока из подъехавшего автобуса стали выходить пассажиры, и вместе с негустой толпой протиснулся в двери, а потом сразу свернул к буфету.

Я знал один прием, который на глазах у всех позволяет делать совершенно, казалось бы, невозможные вещи — надо только не смотреть никому в глаза и делать свое дело спокойно, без спешки, будто так и надо. Тогда проходит. Я для страховки еще притворялся немым, и если были какие вопросы, — мычал и закатывал глаза. На чувствительных людей это оказывало шоковое воздействие, может быть, сказывалась наша исконная жалость к несчастным. Вот так в Керчи я первый раз вошел в столовую, и меня тогда вправду трясло, а глаза сами закатывались со страху. И ничего! Никто и слова не сказал, когда я сгреб в рюкзак кусков десять черняшки. А может, просто подумали, что так и надо, что я беру то, что вообще нельзя продавать за деньги, что должно принадлежать человеку бесплатно, как воздух, солнце, вода.

Я вошел в буфет, глядя сквозь прилавок, и на ближайшем же столике увидел надкушенную булочку. Я деловито подошел, взял ее и запустил зубы в белую мякоть, давясь и почти не жуя. На меня никто не обращал внимания. Но если уж начался день с невезухи, то она тебя будет весь день преследовать. За соседним столиком стояла женщина, по виду деревенская, в телогрейке, кирзовых сапогах и теплом платке. Она замерла, открыв рот, и перестала укладывать в свою торбочку купленные, видимо, в дорогу, продукты. Наверно, ее испугали мои подведенные тепловозной гарью глаза, которые смотрели сквозь нее мертво, как пуговицы.

Я глотал, глотал, а она стояла, все так же держа в одной руке торбочку, а в другой бутылку кефира. Я спохватился, что вовсе не обязательно есть тут, можно и выйти, сгреб булку, еще какой-то огрызок, сунул в карман и пошел к выходу.

— Эй, паренек!

Я вжался затылком в плечи и пошел быстрее. Но бежать в таких случаях нельзя.

— Хлопец!

Я выскочил в двери и вильнул вправо, к углу.

— Да погоди ты, трясця твоей матери!

Я оглянулся и остановился. Тетка в телогрейке вперевалку спешила за мной, нагнувшись и руками прижимая к груди какую-то снедь. Она подбежала и стала совать мне то, что держала: две булки и плавленый сырок.

— На-ка вот, возьми, поешь.

Возьми же, кому говорю!

Она говорила это сердито и отрывисто, глядя куда-то в сторону и хмурясь. Говорила и совала мне булки в карман. Я что-то промямлил, она сердито махнула рукой и, так же переваливаясь на коротких ногах, убежала назад, видимо, опасаясь за торбочку.

Я быстро пошел от вокзала и прямо на ходу съел одну булку с половиной сырка, потом вторую, со второй половинкой. За площадью в темноте отыскался сквер, и я сел на скамейку отдохнуть. Я подумал, что сегодня все шло в полоску и каждая сволочь чередовалась с человеком, который принял во мне участие. Сначала этот хилый придурок Адам, — потом сержант Сидоренко, этот дядя из столовой, которого я хотел убить, — и вот женщина… Я думал только о сегодняшнем дне, не вспоминая даже о вчерашнем: во-первых, потому, что там тоже была милиция и тоже был дядя из столовой, а, во-вторых, потому, что все люди оттуда были уже как бы в далеком прошлом и ничего мне не обещали и ничем не грозили оттуда. Да и какой смысл в одном хорошем человеке, если он нужен на каждый день, на всю жизнь? А когда такой человек тебе долго не встречается, начинаешь злиться и ничего уже не можешь ценить. Я никому не мог отдать дань, потому что два сырка и булочка — это мало, это было очень мало в сравнении с тем, что мне предстояло. Я не имел права раскисать по таким пустякам. Я воспринимал все более или менее спокойно, зная, что жизнь идет так, как ей надо, а мне надо по ней пройти до самого дома, пройти и ни за что не зацепиться, а уже там видно будет… Что будет видно, я не знал, но того, что во мне было, — одного лишь тупого упорства — мне сейчас хватало. Я не мог восхищаться добром и ужасаться злу, потому что мне постоянно приходилось приспосабливаться к обстоятельствам, во мне шел какой-то незаметный размен, подчиненный не слабеньким моим представлениям о жизни, а чему-то более могучему, мощному, — быть может, чувству самосохранения. Это было очень опасно, я начинал терять грань между тем, что есть добро вообще и добро для меня, что можно, а чего нельзя. Если бы я умел воровать, я бы, наверное, воровал, хотя бы для того, чтобы облегчить себе дорогу. Но что-то меня удерживало от этого, может, все то же мальчишеское самолюбие или боязнь — не знаю.

Я сидел на скамейке под тополями, обняв рюкзак, блаженно чувствуя, как от съеденных булочек расходится по телу тепло, во мне словно бы что-то тлело, я сам себе казался остывшей печкой, которую вдруг растопили. Потом спохватился, что надо же ехать, и пошел за станцию, к запасным путям. Часа два протолкался там без толку. К полуночи воздух опять остекленел, небо спустилось на землю, и я ходил по нему в кедах, мерз и жалел, что природа не построила над нами крыши, где могли бы скапливаться дневные испарения. Честное слово, по ночам иногда становится страшно от того, что над тобой. Вот светит Медведица, она бесконечно далеко, а между тобой и ею ничего нет, и хочется вцепиться в бурьян, в скамейку, потому что кажется — вот-вот она тебя отбросит и потом попробуй доплыви. Может быть, птицы улетают туда ночевать, это вовсе не кажется невозможным.

Прошли два товарняка, прошли не тормозя, оба на Волгоград, потом подошел пассажирский и вытянул с вокзала людей. Он прогрохотал, светя окнами, и я подумал, что сегодня ждать больше нечего.

Я ушел к домам на другом конце площади и стал искать дверь в какой-нибудь подвал. Все они были заперты, но в одном месте оконце было выбито, и я ужом проскользнул туда. Темнота была черная, пыльная, но ориентироваться, когда привыкли глаза, было все-таки можно. Я закашлялся, и тут в углу что-то зашуршало, забилось, я оледенел от страха, — казалось, там, в углу, бьется крыльями какая-то большая хищная птица. Я стоял, боясь двинуться, а в углу все шуршало, и я тихонько полез назад, в окно, но то ли от страха, то ли от слабости сорвался, упал, мне даже показалось, что меня сдернули, я заорал и залягал ногами, отгоняя эту густую шелестящую темноту, которая тыкалась в меня носом, как большая черная собака, а в углу птица забилась еще громче. Вспыхнула спичка, и я увидел низкорослого старичка в осеннем потертом пальто, кирзовых сапогах и кепке. Он испуганно смотрел на меня голубенькими глазами и свободной правой рукой делал какие-то мелкие движения, то ли отпихивая кого-то, то ли крестясь. Спичка потухла, он торопливо зажег новую, и морщины на его лбу облегченно опустились и натянутый нос как бы размяк. За ним я увидел старый, выброшенный диван и большой кусок оберточной бумаги, она-то, видимо, и шуршала. Я сразу понял, что это за дед, в темноте подошел к нему и молча сел на диван, как бы сразу закрепляя за собой право молодого и сильного. Мне хотелось спать, и я готов был скандалить, если дед начнет ерепениться. Но он ничего не сказал, только шмыгнул носом.

— Напугался, — пробормотал он, продолжая глядеть на меня все еще испуганными, но уже повеселевшими глазами, — подумал: нечистая сила…

— Чего пугаться-то? — спросил я, давая понять, что я человек мирный и в одном с ним положении.

— Ну, мало ли, — уклончиво сказал он и сел рядом со мной.

Я вдруг вспомнил, что где-то уже видел его, в Ростове, что ли…

— С вокзала согнали? — спросил старик, понимающе на меня поглядывая при свете спички, от которой прикуривал окурок.

Поделиться с друзьями: