Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 3. Стихотворения, 1972–1977
Шрифт:

ПЕРЕМЕНЫ

Перемены бывают нечасто. Редок пересчет, перемер. Раза три я испытывал счастье, упоение от перемен. Раза три, а точнее, четыре перемен совершался обвал, и внезапно светлело в квартире, где с рождения я пребывал. Словно вьюга, мела перемена, словно ливень весенний, лила. Раза три, утверждаю я смело, перемена большая была. От судьбы отломилась бы милость, то-то б разодолжил меня бог, если б снова переменилось, изменилось еще хоть разок.

НЕОБХОДИМОСТЬ ЗАБВЕНЬЯ

Уменье памяти сопряжено с
уменьем завыванья,
и зерно в амбарах памяти должно не переполнить кубатуру сдуру. Забвенье тоже создает культуру.
Запомнил, заучил и зазубрил, потом забыл, как будто бы зарыл, а то, что из забвенья вырастает, то южным снегом вскоре не растает, то — вечное, словно полярный снег, то — навсегда и то — для всех.

«Хороша ли плохая память?..»

Хороша ли плохая память? Иногда — хороша. Отдыхает душа. В ней — просторно. Ее захламить никому не удалось, и она, отрешась от опеки, поворачивается, как лось, загорающий на солнцепеке. Гулок лес. Ветрами продут. Березняк вокруг подрастает, А за ней сюда не придут, не застанут ее, не заставят. Ни души вокруг души, только листья лепечут свойски, а дела души — хороши, потому что их нету вовсе.

«Охапкою крестов, на спину взваленных…»

Охапкою крестов, на спину взваленных, гордись, тщеславный человек, покуда в снег один уходит валенок, потом другой уходит в снег. До публики ли, вдоль шоссе стоящей, до гордости ли было бы, когда в один соединила, настоящий, все легкие кресты твои беда. Он шею давит, спину тяготит. Нельзя нести и бросить не годится. А тяжесть — тяжкая, позорный — стыд, и что тут озираться и гордиться!

СТРАСТЬ К ФОТОГРАФИРОВАНИЮ

Фотографируются во весь рост, и формулируют хвалу, как тост, и голоса фиксируют на пленке, как будто соловья и коноплянки. Неужто в самом деле есть архив, где эти фотографии наклеят, где эти голоса взлелеют, как прорицанья древних Фив? Неужто этот угол лицевой, который гож тебе, пока живой, но где величье даже не ночует, в тысячелетия перекочует? Предпочитаю братские поля, послевоенным снегом занесенные, и памятник по имени «Земля», и монумент по имени «Вселенная».

МЕССА ПО СЛУЦКОМУ

Андрею Дравичу

Мало я ходил по костелам. Много я ходил по костям. Слишком долго я был веселым. Упрощал, а не обострял. Между тем мой однофамилец, бывший польский поэт Арнольд Слуцкий, вместе с женою смылись за границу из Польши родной. Бывший польский подпольщик, бывший польской армии офицер, удостоенный премии высшей, образец, эталон, пример — двум богам он долго молился, двум заветам внимал равно. Но не выдержал Слуцкий. Смылся. Это было довольно давно. А совсем недавно варшавский ксендз и тамошний старожил по фамилии пан Твардовский по Арнольду мессу служил. Мало было во мне интересу к ритуалу. Я жил на бегу. Описать эту странную мессу и хочу я и не могу. Говорят, хорошие вирши пан Твардовский слагал в тиши. Польской славе, беглой и бывшей, мессу он сложил от души. Что-то есть в поляках такое! Кто с отчаянья двинул в бега, кто, судьбу свою упокоя, пану богу теперь слуга. Бог —
большой, как медвежья полость
Прикрывает размахом крыл все, что надо, — доблесть и подлость, а сейчас — Арнольда прикрыл.
Простираю к вечности руки, и просимое мне дают. Из Варшавы доносятся звуки: по Арнольду мессу поют!

«Польский гонор и еврейский норов…»

Польский гонор и еврейский норов вежливость моя не утаит. Много неприятных разговоров мне еще, конечно, предстоит. Будут вызывать меня в инстанции, будут голос повышать в сердцах, будут требовать и, может статься, будут гневаться или серчать. Руганный, но все-таки живой, уличенный в дерзостном обмане, я уйду с повинной головой или кукиш затаив в кармане. Все-таки живой! И воробьи, оседлавшие электропроводку, заглушат и доводы мои, и начальственную проработку.

«Стихи, что с детства я на память знаю…»

Стихи, что с детства я на память знаю, важней крови, той, что во мне течет. Я не скажу, что кровь не в счет: она своя, не привозная,— но — обновляется примерно раз в семь лет и, бают, вся уходит, до кровинки. А Пушкин — ежедневная новинка. Но он — один. Другого нет.

ДОБАВКА

Добавить — значит ударить побитого. Побил и добавил. Дал и поддал. И это уже не драка и битва, а просто бойня, резня, скандал. Я понимал: без битья нельзя, битым совсем другая цена. Драка — людей возвышает она. Такая у нее стезя. Но не любил, когда добавляли. Нравиться мне никак не могли, не развлекали, не забавляли морда в крови и рожа в пыли. Слушая, как трещали кости, я иногда не мог промолчать и говорил: — Ребята, бросьте, убьете — будете отвечать. Если гнев отлютовал, битый, топтанный, молча вставал, харкал или сморкался кровью и уходил, не сказав ни слова. Еще называлось это: «В люди вывести!» — под всеобщий смех. А я молил, уговаривал. — Будя! Хватит! Он уже человек! Покуда руки мои хватают, покуда мысли мои витают, пока в родимой стороне еще прислушиваются ко мне, я буду вмешиваться, я буду мешать добивать, а потом добавлять, бойцов окровавленную груду призывами к милости забавлять.

«Не воду в ступе толку…»

Не воду в ступе толку, а перевожу в строку, как пишется старику, как дышится старику, и как старику неможется, и вовсе нельзя помочь, и как у него итожится вся жизнь в любую ночь. Я это в книжках читал, я это в фильмах глядел, но я отнюдь не считал, что это и мой удел. Оказывается, и мой! И, мыкая эту беду, я, словно к себе домой, в обычную старость бреду. Как правильно я поступал, когда еще молодым я место в метро уступал морщинистым и седым.

СЛИШКОМ МНОГО ЖИЗНЕННОГО ОПЫТА

Снова много жизненного опыта, может быть, не меньше, чем в войну, опыта, что тяжелее топота вдоль тебя, во всю твою длину. Многое усвою и запомню. Многое пересмотрю во всемирном нравственном законе, но — покорнейше благодарю! Возраст — не учебный, а лечебный, и, напоминая свет свечей, вечера, заката свет волшебный смазывает контуры вещей.
Поделиться с друзьями: