Тоска по окраинам
Шрифт:
Как-то под вечер мы пришли в «Алые паруса», старый заброшенный парк. Ходили туда-сюда мимо скомканного железа аттракционов, она пинала ногой сосновые шишки, пару раз пробегали белки.
– Надо было взять с собой семечек… Или что они там едят?
– Ты что, – с важным видом отвечал я. – У белок же бешенство!
Мы дошли до «Солнышка»: карусель с нарисованной рожей солнца по центру, на железной пластине, а кругом – лучи-кабинки, которые качались и двигались по кругу, типа колеса обозрения. Солнце злобно улыбалось, показывая единственный зуб – как какой-нибудь маньяк из книжек Стивена Кинга. Кабинка с номером восемь была опущена почти вровень с землей.
– Присядем? – предложил я.
В кабинке умещались два красных сиденьица, друг против друга. Сесть вместе не получалось –
Впервые за прошедший месяц мы оказались так близко друг к другу. Она не поднимала головы и молчала; мне стало стыдно и волнительно. Терпеть больше не было сил.
– Ася, – позвал я. – Ася, послушай, ты мне нравишься.
Она молчала.
– Ты даже ничего не скажешь?
Ася подняла голову и, избегая смотреть на меня, вздохнула.
– Ты мне тоже нравишься… Джонатан. Но нравишься, ну… как друг… Как собеседник, что ли?
«Я дурак, я полный кретин», – подумал я. Надо было мне тогда встать и уйти, и больше не возвращаться, и не звонить ей, и, может, даже студию бросить – хотя перед премьерой я не смог бы… Но сколько проблем бы это решило!
– Ну а, – я сглотнул и все-таки продолжил, – а помимо этого? Хоть немножечко, а?
«Иначе чего было со мной обжиматься у Лумпянского на подоконнике», – продолжил я мысленно, но не произнес вслух.
– А больше этого – нет. В смысле, как парень – нет.
Ася подняла глаза и, наверное, заметив мое отчаяние, быстро добавила:
– Ну, может быть, каплю.
Капля – это уже неплохо. Вода камень точит, так говорят?
Мы посидели молча еще немного. Я запрокинул голову к выцветшему наркоманскому солнцу. Ася мотала головой, осматривая следы величия: разбитый белый кораблик с красивым названием «Юнга», дорожки для машинок-ралли и традиционную для любого парка венецианскую карусель с расписными лошадками.
– Говорят, – я кивнул на лошадок, – что там внизу есть дверца и потайная комнатка, где видимо-невидимо лежит этих лошадок списанных. Если найдем ключ, можем проверить.
Ася усмехнулась.
– Ага, а еще зомби бывших работников и полная «Синяя борода».
– И кентервильское привидение! – подхватил я.
– Точно.
Мы помолчали еще. Ася потупила взгляд, обхватила руками колени.
– Скучно мне, Миша, – тихо сказала она. – Грустно.
Помедлив, я осторожно взял ее за подбородок и приподнял лицо к своему. Она продолжала смотреть вниз. Я придвинулся и позвал:
– Ася…
– Не надо, Миша, – сказала она. – Пожалуйста, не надо.
Я опустил руку. Свидание кончилось.
Показали Чехова. Публика, состоявшая из воспитанников других студий, наших родителей и друзей (за меня отдувались вторые), была в восторге. Аплодировали как сумасшедшие, топали и надарили цветов. Может быть, с цветами всё подстроил Вадик, потому что досталось даже мне: связка красных тюльпанов с мясистыми листьями бутонов. Я помахал букетом в зал, где сидела и Ася: с блестящими глазами, довольная, она даже показала мне – лично мне! – палец вверх. Премьеру отмечали в маленькой гримерке, Зинаида Дмитриевна и Назя накрыли «сладкий стол» – печенье, зефир, лимонные дольки в сахаре, пакетики дешевого чая и соков.
Мы ехали домой, Ася хвалила мою работу. Ничего определенного, правда, не говорила, просто называла меня хорошим актером, а Вадика – толковым режиссером, у которого, правда, слишком мало амбиций.
– А у тебя, Миша, много амбиций? – полушутя-полусерьезно спросила она.
– Много, – тихо ответил я.
И вдруг выложил все карты на стол: про то, как я тайком готовлюсь к поступлению в училище, но наше местное театральное – это тьфу, плевок, первый гвоздь в гроб карьеры. Я целился на Москву, я знал, что получится, – и про конкурс в триста человек на место я тоже знал. Но могут ли они делать, что могу я? А главное – не могут ли они дышать без этой дощатой занозистой опасной поверхности, которую называют
сценой, так же, как не могу без нее дышать я?Ася задумчиво покивала и на удивление согласилась со мной – конечно, надо пробовать, конечно, надо стараться. Она и сама здесь не останется: уедет куда угодно, как только школу закончит. До моих выпускных экзаменов оставался месяц, ей нужно было доучиваться еще год. Мы приехали к Асиному дому, и она сама предложила присесть на скамейку и поговорить.
И вот тогда мне показалось… Показалось, будто что-то такое в ней поменялось, что она приняла и оценила меня, – всего-то и нужно было, что наклеить бороденку и выйти на сцену ушлым учителем словесности с карманными часами в ладошке. Она совсем разболталась, расслабилась, повернулась ко мне боком и легла на колени. Я даже осмелился погладить ее по щекам – она только немножко вздрогнула, но не возразила, продолжила болтать про родителей, про свою подружку Леночку, про субботний концерт какой-то там ее говнарской группы и про то, как она восхищается артистом Мироновым – опять!
– Знаешь, – сказала она, – я нашла еще один фильм с ним; чуть ли не единственная его драматическая роль. Он там играет зубного врача, а Марина Неелова – знаешь ее? – учительницу музыки, в которую его герой влюблен. И он в этом фильме такой жалкий, неказистый, некрасивый… Похож на обиженного утеночка. Волосы ему, я вычитала, запрещали мыть во время съемок, – они там такие жидкие, серые…
Так вот он в эту учительницу влюбляется, придумывает себе чего-то. И приходит к ней домой: «Александра, я люблю вас». Представляешь? Ну и предлагает выйти за него замуж, так с ходу. А для Александры-Нееловой это последний вариант – ей под тридцать уже, она с мамой живет и долбанутой сестрой. При этом, как потом окажется, любит она другого, того самого приятеля, на именинах у которого они познакомились. И как только тот, Бедхудов, ее поманил снова пальчиком, – она и сбежала. Считай, из-под венца сбежала, там такая сцена: она, как ненормальная, собирается, кидает какое-то тряпье в сумку, отпихивает сестру и сбегает. А Фарятьев приходит к ней, жалкий такой, и узнаёт об этом – и там дальше такой крупный план: у него усталое-усталое лицо, белесые длинные ресницы, он сидит, часто-часто моргает и шепчет: что что-то упустил, что-то сделал неправильно…
Она замолчала, разглядывая чердачное окно под крышей.
Если до этого я вел себя, как мне казалось, да и кажется теперь, безупречно – ничем не разозлил и не обидел Асю, был покорным, полностью подчиненным ей зайчиком, не задавал лишних вопросов и старался, по крайней мере, быть не очень навязчивым, – то в мае я оступился.
Ошибся, как у нас говорили, конкретно.
Был уже конец мая, и я прибежал на воскресную репетицию как на остров благодатного спокойствия. Метафора про воздух не выходила у меня из головы, всё смешалось: Ася, студия, ребята, песни под гитару у Лумпянского – в противоположность брюзжанию матери, бесконечной зубрежке к экзаменам и толкотне в поисках приличного костюма на выпускной – «субтильный у вас какой мальчик, придется на заказ шить». «Воздуха, воздуха, воздуха, – стучало в голове, когда я несся по ступенькам от собора. – Не хватает воздуха!»
Ася стояла с Катей и Лумпянским у большого окна в коридоре, вместе они изображали что-то к контрольному уроку. Простые трюки вроде памяти физических действий давно кончились, музыкальный раздел отменили из-за болезни Вадика, и теперь младшая группа подплывала к самому сложному – наблюдению: так называется учебный раздел вроде пародии, но без гротеска. Наблюдать предлагалось за всеми: за спящими в душных автобусах старухами, торговцами на рынке, почтительными мусье на остановках и в парках, профессорами из соседнего университета, которые часто читали свои фолианты в скверах, одной рукой оглаживая бороды, – почему-то этим филологам прямо-таки полагается носить окладистые бороды. Иногда выбирали и кого-то из группы: чаще всего показывали толстого Максима или раздолбая Широквашина, иногда доставалось и Юле с ее бесконечными ужимками. Меня не показывали почти никогда, только если на кухне у Лумпянского в качестве тренировки. Показывали глупо и непохоже.