Тоска по окраинам
Шрифт:
– C’est Ca, c’est cela, – удовлетворенно кивает француженка. – Traduisez, s’il vous plaIt. [11]
Сегодня на ней новый жилет, с какими-то лихими кактусами. Группа сдает отрывки из домашнего чтения – моя готовилась в последнюю минуту, стоя у подоконника, лихорадочно выискивая в интернете перевод.
Потому что окончательно забился душ, например. Она с ужасом смотрела, как под ногами плавают, почти перехлестывая через бортик, сбритые жесткие волосы, ее волоски, тюбики и колпачки, и как начинает пахнуть тухлятиной из трубы. Она проверяла и проверяла уровень, погружая в воду указательный палец, – вода и не думала убывать. «Какой позор, – шептала она. – Позор». Мастер обещал прийти в течение дня, она сбежала, не дождавшись, но всё равно
11
Всё так, всё правильно. Пожалуйста, переведите. (фр.)
Потому еще, что ей пришлось втискиваться в автобус до метро – наполовину забитый студентиками (что было вполне объяснимо), наполовину – старухами со злыми морщинами рта. Последнее свободное место заняла толстая тетка, жаркая, как блинчик в печи, – она сочилась здоровьем, жиром, благополучием… Уродством. Я почти слышал, как моя одергивает себя – нельзя ненавидеть людей просто за то, что они заняли твое место в автобусе. Но вчера она съела какую-то гадость, нестерпимо ныл живот, и с каждой остановкой она скрючивалась всё сильнее, сильнее… под конец и вовсе висела на поручне. Оставаться великодушной не было сил. Неужели никто не замечает? Неужели пышущий здоровьем блинчик не может уступить свое нагретое место?
Нет. Она тоже сверлит мою ненавидящим взглядом. Наверное, за то, что молода, за то, что с красивыми глазами, за то, что тонкая, а не блин. Никто ничего не уступит, сидят, как приваренные. Пришкваренные на масле.
На подножке, сев прямо на пол автобуса, спит какая-то девочка в капроновых тонких колготках. При взгляде на нее даже мне становится холодно. Сверху колготочек напялила джинсовые тонкие шорты. Стремится кого-нибудь впечатлить – ха! Но какая, однако же, сила воли…
Я знаю – моя мечтала о чем-то таком. Как она будет блистать, и приковывать взгляды, и лететь тоненьким перышком над улицами золотого города. Мы иногда заходим с ней в «Галерею» – не картинную, а ту самую, где когда-то взяли меня. По коридорам ее, всегда праздничным, чистым, наряженным в зависимости от сезона, фланируют тетки, которые вправду блистают – бриллиантами в ушах, пушистым тепленьким мехом, серебристыми шпильками. Самозванки. Им не надо кутаться в толстую кофту маленькой Татьяны, не надо надвигать шапку на глаза, не надо напяливать болоньевые штаны и уродливые куртки до пят – они катаются в теплых машинках, так же сияющих и пахнущих деньгами. И ходят они совсем по-другому: выкручивая бёдра восьмеркой, стараясь занять собой как можно больше пространства, демонстративно ни на кого не обращая внимания.
Моя висит на поручне, скрючившись, совсем зеленая от спазмов.
Она не выдерживает где-то в районе торгового центра с идиотским названием «Жемчужная плаза». Мы выпрыгиваем из автобуса, расталкивая всех студентиков на пути. Снаружи идет мокрый снег, мы оказываемся прямо посреди грязного сугроба.
Нужно перейти пять магистралей – корявых, неудобных, безо всякого светофора, пересечь опасную парковку и улицу, прежде чем мы оказываемся внутри, за стеклянной дверью-вертушкой. В витринах светятся будто нарочно растянутые свитера и фланелевые пижамы, и в магазинах совсем никого нет: спальный район, сюда ходят только мамы с детьми. Окраина мира.
Моя садится на скамейку и тяжело дышит, привалившись к кованой спинке. Когда ей становится немножечко лучше, мы отправляемся искать туалет. Вход в него тоже платный, и платить надо наличными, мелочью, которой у нее, конечно же, нет. Надо менять ее где-то – меняют только в кафе на втором этаже, куда приходится отстоять гигантскую очередь, и выдержать осуждающий, тупой, рыбий, безмозглый взгляд очередной продавщицы. Ресницы у них всех нарощены в три ряда, они ими хлопают, как коровы. Заторможенные и тупые, тупые и заторможенные.
– Ненавижу, ненавижу, ненавижу вас всех, – уже вслух шепчет она.
Гордость не позволяет ей сказать расплывшейся консьержке – туалетной консьержке, ха! – простые слова: мне плохо, пустите, меня, пожалуйста, бесплатно. Терпеть еще один оценивающий взгляд, терпеть чью-то жалость. Она наконец оказывается внутри и
дышит еще тяжелее – надо снять меня, надо снять дурацкую шапку, под которой чешется лоб, расстегнуть идиотскую розовую куртку, стянуть в три рывка, встать на колени. Она ненавидит всё, она приваливается головой к стенке кабинки и еле держится, чтобы не зарыдать.Теперь нам надо поймать маршрутку и ехать дальше. Мы стоим на снежном буране и ждем хоть что-нибудь, что все-таки привезет нас к метро. На первую пару уже не успеем; есть почти уважительная причина, ей должно быть не так стыдно за себя, как когда она просто-напросто просыпает занятия после рабочей смены, – но ей, напротив, будто еще обидней. Будто при любом раскладе ей не попасть в университет, в центр, в нормальную жизнь. Тело мешает, мешает, мешает. Она топчет снег, пытаясь согреться.
В университете, в потоке знакомых – а оттого безопасных – лиц ей становится будто бы лучше. Она досиживает до конца пары по французской грамматике, спрягает возвратные глаголы в прошедшем времени – вполне бодро спрягает, почти не путает порядок слов. Мы выходим под новый снегопад и ловим трамвайчик – и на этот раз быстро уезжаем в свою книжную лавку.
И тут нас ждет новая мисавантюра: в лавку заходит вонюк.
Вонюков, вонючек, воняющих людей здесь было почему-то особенно много. Каждый вонял по-своему: пот, пот и старость, пот и разложение, моча, ушная сера, гнилостный запах несвежего белья, перхоть, иногда даже дерьмо. Ноты сердца, шлейф – всё как в парфюмерии.
Этого вонюка я уже видел. Он был огромный, занимал собой, кажется, половину каждого зала, подпирал низкий потолок. Фигура у него юлой, расширяется к пузу. Он носит замызганные подтяжки и трикотажные брюки, и воняет особенно сильно, всеми нотами сразу: грязь, моча, пот, гниль, какой-то особенный запах гнили, мертвецкий. Ольга не выгоняет его – видимо, он покупает что-то очень дорогое и часто. Это поражало: люди, которые не могут купить себе мыла, тратят тысячи и тысячи, невесть откуда взявшиеся, на антикварные издания какого-нибудь малоизвестного поэта позапрошлого века.
Моя уткнула лицо в сгиб локтя. Татьяна, сжалившись, незаметно вынесла из подсобки чей-то дезодорант и распылила в воздухе. Помогло это слабо – стало даже хуже.
Ольга дала нам ответственное задание: посчитать, все ли страницы на месте в рассыпающейся, дряхлой книге 1859 года издания. «Заказали через интернет – просили уточнить, всё ли в порядке». Семьдесят восемь, восемьдесят, два, четыре, шесть, восемь, десять… девяносто.
Из головы никак не шла жирная тетка из автобуса. Румяная, потная, довольная. Взгляд благополучной коровы. Катит свои сумки и складки куда-то, ни о чем не думает. Пищеварение у нее работает правильно, штопаные колготки греют ляжки. Сто два, сто четыре, сто шесть, сто восемь. О чем думать ей? Наверняка – свое жилье; может быть, даже с теплыми полами. И жизнь ее складывается ладно, идет как по маслу. Блинчик катается в масле. Сто двенадцать, сто четырнадцать, сто шестнадцать, двести.
Моя вот думает, что она красивая. Такой – рахитной, хрупенькой – красотой.
Как-то, еще в сентябре, когда родители только уехали, мы с ней гуляли по Невскому проспекту. Погода стояла хорошая, помнится, последний теплый денек. Мы присели на скамейку у Казанского и всё смотрели на цветущую зелень, на целующиеся парочки, на фонтан… Какой-то фотограф снимал ее – как бы исподтишка, но так, чтобы всё же заметила. Она и заметила – и настороженно улыбнулась; он дал ей визитку, просил написать, обещал прислать фотографии. И прислал – с водяным знаком на всё лицо. Оригинал, мол, можешь купить за тысячу рублей. Это бизнес такой, он сотни фотографий сделал в тот день – просто выбирал самые наивные глазки, простушечек.
Так что, быть может, в глазах этого города у моей и нет никакой красоты. Есть только слабость, которую хочется испытать. Падающего – толкни, так у вас говорят?
Сразу после вонюка в лавку заходит постоянный покупатель, какой-то друг Ольги, дед в полосатой шапке. Дед этот всё время паясничает, перебирает открытки, яростно торгуется – из чистого озорства. С ним ходит черный мастиф, слюнявая глупая морда. Мастиф тянет поводок, крутится.
– Геша! Геша, бихэйв ёсэлф! – строго прикрикивает дед. Пес садится и поджимает уши. – О! Понимает.