Три Нити
Шрифт:
***
Мы сделали привал еще до ночи — меня мутило, да и лха путь давался нелегко. Меня тревожили их раны, но они не дали себя осмотреть.
— Давай лучше я полечу твою голову, — предложила Селкет, расчесывая слипшиеся от крови пряди мелким гребнем. — Правда, с целительством у меня не очень, но ходить будешь!
И она кивнула на лунг-та, стоявших неподалеку: один просто пялился в небо мертвыми глазами, второй слизывал иней и снег с камней; вода выливалась из раны в его животе, смешиваясь с сукровицей. Под копытами уже собралась небольшая лужица.
— Нет, спасибо, до города потерплю! — пискнул я в ответ.
— Как знаешь, — усмехнулась богиня. — А ты как, братец?
— Сама знаешь, как, — огрызнулся тот, тщетно пытаясь выправить погнувшиеся
— От судьбы не уйдешь, — бросила Палден Лхамо, вытягивая пальцы к огню; рыжие языки почти лизали голую кожу, но не оставляли ожогов. — И все же это не значит, что с ней нельзя сразиться. Нуму, я рассказывала тебе о Пер-Ис, Старом Доме? И о том, какую участь нам там готовили?
— Зачем забивать ему голову? — недовольно отозвался Железный господин; кажется, перемирие, установившееся днем между близнецами, было недолгим.
— Все равно Нуму не стоит много спать. Так почему бы не скоротать время за разговором?
Тут я поторопился вклиниться я в перебранку:
— Я бы с радостью послушал про ваш родной мир. Я много читал о нем и смотрел записи Кекуит, но это не одно и то же.
— Ну, тогда слушай, — Селкет взмахнула гребнем как веером. — Когда-то Старый Дом звался просто «Та» и был единственным жилищем ремет. Но с ним случилось то же, что с любым домом, куда набивается слишком много гостей: кладовые оскудели, полы покрылись грязью и сором… И гости очутились на пороге, на кожах быков, ими убитых. Когда Та окончательно пришла в запустение, ремет пришлось перебраться на соседние планеты: в холодную, изрытую метеоритами пустыню Нового Дома и в небесные Ульи Семем, под которыми вечно воют ураганы и льет дождь из горящей серы.
Однако ж не все покинули Старый Дом — несколько семей осталось; среди них и семья Маат, к которой я когда-то принадлежала. Так народ разделился на две неравные части. Обитатели Нового Дома и Улья больше полагались на машины; оставшиеся в Старом Доме занялись усовершенствованием собственной природы. Со временем они научились менять тела до неузнаваемости. Говорят, во время расцвета Пер-Ис его дворы представляли удивительное зрелище: в масляных прудах купались разумные медузы, носящие в груди до сотни лиловых сердец; под потолками резвились стрекозодои, ловившие ветер золотыми усами; вместо колонн в залах стояли, раскрыв игольчатые воротники навстречу солнцу, исполины-хвоящеры.
Так семьи Старого Дома уподобились нечер — древним звероликим богам; и не только снаружи. Они стали умнее и сильнее и жили дольше, чем бледные муравьи Нового Дома, чем маленькие пчелки Ульев. Со временем они прибрали к рукам богатство всех трех планет; это было как неизбежно, так и несправедливо. Поэтому жители Нового Дома начали войну — и та продолжалась долгие годы; когда к восставшим присоединились Ульи, Старый Дом наконец признал поражение. А чтобы ему не удалось вернуть прежнюю власть, победители установили ограничения на продление жизни и на изменения, допустимые для тела. Семьи сделали вид, что смирились; куда им было деваться?
Я, Нефермаат, была одной из тех, кто родился в Старом Доме после войны. Я не помню детства — скорее всего, его просто не было. Меня могли вырастить в колбе за день или два, составив смесь из тысячи веществ. Первое, что я помню, это лестница, по которой меня ведут все ниже и ниже.
— Ты ошибаешься, — вдруг прервал сестру Железный господин и, подавшись ближе к огню, сказал. — Я поднимался вверх; долго, очень долго. Рядом со мною был маленький человечек с бритой головой и треугольником белой ткани на бедрах; в его уши были вдеты тяжелые золотые серьги, оттягивавшие мочки почти до плеч. Он страшно потел от волнения и пах как растертый мускатный орех. Когда лестница наконец закончилась, он ввел меня в зал за большими дверями. Там было темно — даже стен не различить. Я видел только основания огромных колонн — вершины уже терялись во мгле — и
черные провода. Провода были повсюду — свисали с потолка, путались под ногами… Воздух гудел от напряжения.— Да, — кивнула Палден Лхамо, — стоял такой гул, будто над головой кружились тысячи насекомых. Нигде не было ни ламп, ни окон; только стеклянные пластины на полу сочились зеленоватым светом. Из-за этого от каждого шага, как ил со дна озера, из-под ступней поднимались легкие тени. Я шла, опустив взгляд, боясь споткнуться во мгле, а когда наконец посмотрела вперед, то увидела отца — неподвижного, подвешенного заживо на железных крюках. Он был уродлив: ростом с дом, с мощными плечами и тонкой, змееподобной шеей. У него были руки ремет, глаза жабы и птичий клюв, загибающийся вниз острым серпом. Ниже груди тела почти не осталось: обнаженный позвоночник прибили прямо к стене скрепами и гвоздями; из-под ребер свисало множество полых трубок, похожих на выпущенные кишки. Одни вливали в вены старика питательные растворы, другие вытягивали яды, скапливавшиеся в крови и легких. Маленькие машины, похожие на жуков и многоножек, бродили по равнинам дряблой кожи, забираясь в трещины морщин, в дыры ушей и ноздрей. Из темени, поросшего тускло-голубыми перьями, тянулись связки проводов.
Богиня остановилась, чтобы налить в кружку горячей часуймы; а ее брат продолжал:
— Когда я наконец посмотрел вперед, то увидел мать — неподвижную, поднятую на золотых подпорках. Она была прекрасна: с телом как заснеженная гора и лицом как луна, разгоняющая мглу. На влажной коже проступали голубые и зеленые вены, похожие на стебли водяных лилий; там, где они сходились узлом, раскрывались бутоны — глаза. Механические змеи — серебряные кобры и медные рогатые гадюки — скользили по ее бедрам, плечам и груди, выливая из зобов благоухающие притирания. От висков, переплетаясь с лазорево-синими волосами, шли провода. Множество проводов — они соединяли животный мозг, давно обветшавший и переполненный, с искусственными хранилищами памяти, спрятанными внутри колонн. Без них мои родители уже не могли мыслить и существовать.
— И я видела, что каждое движение, каждый вздох моего отца отмечены печатью страдания. Он был стар, и болен, и гнил изнутри, — пробормотала Селкет.
— Каждое движение, каждый вздох моей матери были отмечены печатью совершенства. Но это было тяжелое, давящее совершенство, сковывающее ее, как цепь, — вздохнул Ун-Нефер. Теперь, когда их объединило воспоминание, слова богов звучали как вторящие друг другу вины[2]:
— Он заговорил. Его голос был словно шум, испускаемый тысячей мехов, или хрип пробитого легкого, или треск ломающихся деревьев. Он спросил у маленького человечка, который привел меня: «Что это за букашка?»
— Она заговорила. Ее голос был словно журчание могучей реки, или гудение полуденных пчел, или звон тысячи колоколов. Она спросила у маленького человечка, который привел меня: «Разве этого крохотного тельца хватит, чтобы вместить нас двоих?»
— Человек с золотыми серьгами испустил волну мускатной вони и начал торопливо оправдываться, то и дело тыкая в меня жирным пальцем с перстнем-скарабеем. Он говорил, что мой мозг изнутри устроен как у птиц, а потому в нем уместится куда больше памяти, чем в старых хранилищах. Слушая, как он лопочет, я поняла, что мне уготовано. Меня сотрут, как буквы на восковой доске, а поверх запишут рен моих родителей. Но мне не было страшно; я ничего не чувствовала, только смотрела на хрипящую птицу…
— …На женщину с синими волосами, пока они обсуждали с испуганным человечком, как убьют меня. Как будут прилежно притворяться детьми, чтобы неузнанными проникнуть в Новый Дом, как используют любую возможность, чтобы завоевать уважение и власть, как, наконец, добьются изменения законов, запрещающих вечную жизнь… А потом старик с птичьей головой, скосив налитый кровью глаз, спросил, есть ли у меня желание — первое и последнее. Маленький человечек засуетился, объясняя, что желаний у меня нет и быть не может, но я прервал его, сказав, что хочу увидеть поверхность.