Тростник под ветром
Шрифт:
— Тебе следовало бы сходить к Кодама, навестить Юмико. Они тоже пострадали во время пожаров, лечебница сгорела, уцелел только жилой дом.
— В самом деле? Значит, район Мэгуро выгорел?
— Болезнь Юмико-сан тоже вызвана непосильной работой во время войны. Я знаю, ты немало выстрадал там, на фронте, но, поверь, здесь, в Японии, людям тоже приходилось несладко. Она все время работала в пошивочной мастерской, еще когда училась в колледже, а после окончания сразу же пошла в «Патриотический отряд», и ее вместе с другими девушками послали на военный завод в префектуре Канагава. По словам Иоко, Юмико работала так усердно не столько ради родины, сколько ради тебя. Бедная девочка мечтала только о том, чтобы услышать от тебя хоть словечко похвалы после окончания войны... Иоко плакала, рассказывая об этом. Так что ты тоже отчасти повинен в ее болезни...
— Ну уж
Женщины рассуждают совсем иначе... Госпожа Сигэко усмехнулась. Обычные мужские капризы... Эгоистические слова мужчины, неспособного понять женское сердце.
Как видно, Кунио охладел к Юмико. Отчасти, пожалуй, из-за ее болезни, а отчасти, возможно, и в силу других причин, о которых она, как мать, могла только догадываться. Она встала, и, отходя от костра, весело, как будто ничего не произошло, сказала:
— Возможно, ты прав, но, что ни говори, раз она больна и лежит в постели, тебе следовало бы ее проведать.
От сгоревшей лечебницы сохранился только фундамент, на том месте, где когда-то помещалась аптека, до сих пор блестели осколки стекла. Профессор Кодама принимал теперь только приходящих больных, приспособив для этого гостиную в своем доме. Приемную устроили в тесной прихожей, где на дощатом полу поставили жаровню. Убогая, нищая жизнь давала себя знать па каждом шагу.
Профессора нельзя было узнать, так сильно он изменился; он сгорбился, в дождливые дни его мучил радикулит, так что он с трудом передвигался по комнате. Он пристрастился к сакэ и, не имея терпения дождаться дня, когда сакэ выдавали по карточкам, пил спирт, предназначенный для лекарств, разбавляя его водой и примешивая для вкуса сахарин. Госпожа Сакико пыталась остановить мужа, но со стариком уже не было сладу. Он по-прежнему не жаловался на отчаянные условия жизни в послевоенной Японии, не роптал по поводу непомерно высоких цен на предметы самой первой необходимости. Он покорно сносил все лишения, и на лице его, как всегда, играла приветливая улыбка. Однако непосильная тяжесть, столько лет давившая на его плечи, в конце концов, по-видимому, все-таки доконала этого старика, потому что в улыбке профессора Кодама сквозило теперь нечто похожее на отчаяние. Он потерял сыновей, потерял двух зятьев, младшая дочь свалилась, скошенная тяжелым недугом, даже лечебница сгорела — ничего, совсем ничего не осталось в утешение профессору. К болезни Юмико профессор тоже, казалось, относился теперь без достаточного внимания. Лекарств не было, питалась вся семья впроголодь; и, может быть, именно потому, что профессор сознавал свое бессилие, он, казалось, совершенно отказался от надежды поставить Юмико на ноги и полностью примирился с неизбежным. Он механически измерял температуру больной, делал вливания, пользуясь теми медикаментами, которые случайно у него сохранились, но, видимо, уже не надеялся на выздоровление дочери. Эта чистая, прелестная девушка тоже пала жертвой войны и, следовательно, была обречена на скорую смерть... Всю свою жизнь профессор Кодама с увлечением отдавался любимому делу — медицине, но подлинное удовлетворение от любимой профессии он получал лишь тогда, когда налицо имелись все условия, при которых его искусство врача могло проявиться в максимальной степени. Теперь же, когда не было инструментов, когда не хватало лекарств, когда все они очутились на самом дне этой пучины нищеты и лишений, его обширные знания и богатый врачебный опыт способны были разве лишь усилить безысходное отчаяние, и без того переполнявшее его душу. Отец, бессильный вылечить горячо любимую дочь,-— больше уже не врач. Взгляд профессора по целым дням оставался мрачным. Вечером он доставал из шкафа с лекарствами бутыль со спиртом, собственноручно приготовлял напиток и выпивал его. Только тогда он несколько оживлялся и на лице его появлялась улыбка. Это была скорбная улыбка человека, утратившего все надежды и окончательно раздавленного свалившимся на него несчастьем. Только когда он принял из рук Иоко своего первого внука и положил новорожденного к себе на колени,
лицо профессора озарилось прежним светом. Возможно, в нем пробудилось инстинктивное чувство деда, чувство человека, возлагающего робкие упования на неведомое, отдаленное будущее.Однажды зимним днем, когда на улице стоял пронзительный холод, вскоре после того как Иоко встала с постели, оправившись после родов, в семью Кодама пришла весть о том, что Кунио Асидзава вернулся на родину.
Это была всего-навсего маленькая открытка желтого цвета, стандартное приветствие, составлявшее всего одну фразу: «Спешу уведомить, что двадцать девятого января благополучно возвратился домой».
Иоко сидела с вязаньем, грея ноги в котацу* На сердце неотступной тяжестью лежала тревога о муже, который находится сейчас где-то в Сибири. Мысли о муже не оставляли ее, чем бы она ни занималась. В комнату вошла мать и, ни слова не говоря, положила перед дочерью открытку. Иоко прочла, перевернула открытку другой стороной, потом еще раз перечитала старательно, медленно, словно хотела проникнуть в скрытый смысл каждого слова.
— А для Юмико-тян нет отдельного письма? — спросила она.
— Только эта открытка...
— Кунио разлюбил ее. Это ясно.
Короткое стандартное послание объясняется, может быть, юношеской застенчивостью, но совершенно очевидно, что, если бы в душе Кунио сохранились прежние чувства, он адресовал бы свое письмо не профессору Кодама, а непосредственно Юмико. Юности всегда свойственно непостоянство, даже когда жизнь протекает в нормальных условиях, а тем более в тяжелых испытаниях долголетней войны.
Не удивительно, что чувства Кунио изменились,— в конце концов это, может быть, даже закономерно. Иоко понимала, что происходит в его душе.
— Если бы только Юмико поскорее поправилась...— вздохнула мать.
— Какое все-таки счастье, что он вернулся целый и невредимый...— сказала Иоко.—Представляю себе радость госпожи Аеидзава. Надо бы пригласить их к нам.
— Да, „конечно. Но хорошо ли это будет для Юмико?
— Что ты хочешь сказать?
— Не повредило бы это ей. Она разволнуется, и опять температура подскочит...
— А мне кажется — наоборот. Встреча с Кунио пробудит в ней душевную энергию, и ей, может быть, станет лучше, чем мы думаем.
— Хорошо бы... но если, как ты сама сейчас сказала, его намерения изменились, боюсь — это будет для нее тяжелым ударом...
— Ну, надо думать, он не станет заводить разговор на такую тему, пока она больна. Ничего, мама, все будет хорошо, вот увидите. Я отвечу ему письмом. Надо бы сходить лично поздравить, но...
— Нет, нет, и не думай. Тебе еще нельзя выходить из дома.
— Пойду скажу Юмико! — поднялась Иоко.
— Подожди минутку... Стоит ли говорить?
— Не беспокойтесь, мама!
— Не слишком ли это внезапно?
Иоко посмеялась над чрезмерной осторожностью матери. В какой бы форме ни сообщить Юмико о возвращении Кунио, эта весть, несомненно, будет для нее неожиданной. Иоко положила открытку за пазуху кимоно, бросила взгляд на спящего ребенка и, неслышно ступая, вошла в комнату больной.
Юмико не спала. Она лежала на спине, следя глазами за белыми клубами пара, вырывавшимися у нее изо рта при каждом выдохе. Взгляд у нее был отсутствующий, бездумный. Она лежала так тихо и неподвижно, что казалось, будто жизнь уже наполовину ее покинула. Исхудалые щеки девушки побледнели, на восковом лице странным контрастом выделялись ярко-красные губы.
Увидев входящую Иоко, она не пошевелилась, только глаза ее обратились к сестре. Прошло всего двадцать дней с тех пор, как Иоко стала матерью, но вся ее фигура преобразилась, стала удивительно женственной и округлой, даже кимоно сидело на ней совсем по-другому; от нее так и веяло материнством. Какая-то совершенно особая жизненная сила, казалось, переполняет все ее существо.
Иоко не успела еще промолвить ни слова, как больная инстинктивно насторожилась.
— Что-нибудь случилось?
— Да. Угадай!
— Не знаю.
Иоко приложила обе руки к груди.
— Ну, как ты думаешь, что я тебе принесла?
Лицо Юмико дрогнуло, в нем появилось едва уловимое напряжение.
— Письмо?
Весело улыбаясь, Иоко кивнула.
— Неужели он вернулся?..— одними губами прошептала Юмико.
Потом она медленно, иероглиф за иероглифом, прочитала открытку Кунио Асидзава, точно пыталась разглядеть в этих стандартных, ничего не говорящих сердцу словах тайну, скрытую в душе любимого человека. Открытка была адресована отцу. Какая догадка мелькнула в сознании больной? Этого Иоко так и не поняла.