Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Или вот лагерь, уединяются, творят что-то возле ямы, с неведомой целью выкопанной, или непосредственно в яме… Слышны приглушенные расстоянием крики ярости, вопли отчаяния. Но, каким бы ни было расстояние, все равно как в аду близка горячечная людская масса, совсем рядышком гремит бесовский хоровод, пенится слишком уж живая жизнь. Вдруг преступник удачно выкарабкивается из ямы, то есть, на минуточку допустим, совершает не что иное, как бесконечно желанный, заветный побег. Захватывает автобус, и прямо возле кабинки водителя оказывается, по странному стечению обстоятельств, иностранец, а иностранца самое верное дело брать заложником. Беглецу еще приплатят, лишь бы заморский гость никак не пострадал. И все же, фактически не важно, будет ли этот бегун в последующем щеголять в африканской кепке или в бельгийских гетрах, или таскаться в засаленном тамбовском ватнике, поплывет ли куда на белом пароходе или в смрадном закутке снюхается с крысами. Воля вожделенна, а не достичь ему и на воле подлинной свободы, не расширить свою душонку до крайних и, судя по всему, вовсе отсутствующих

пределов вселенной, не обогатить мир смелыми и достойными восхищения умозаключениями. Пусть хоть большой шишкой заделается, артистом, директором, солистом каким-нибудь, даже писателем, надежно охраняемым от всяких нападок и упреков претендентом на престижные премии, объектом культурного наследия… Выходит дело, прав Якушкин, по-своему занятный, отнюдь не безмерно талантливый, просто довольно-таки умом хитрый человек? Сохраняет свежесть и даже безусловно справедлив его весьма глумливый вывод, что тюрьма, она, мол, всюду? Мы к чему ведем и чем интересуемся…

Всюду разгоряченная масса, может быть, и вовсе какая-нибудь лавина взбешенных, ошалевших, отчаянно жестикулирующих, бросающих камни; также еще эти потряхивающие плечиками, выставляющие грудь колесом массовики-затейники, партийцы, основатели догм, застрельщики сект, паяцы, самоуверенные казнокрады, раздобревшие за прилавком дамы… И если вчерашний преступник заделывается сегодняшним писателем, а на него наседают тени прошлого, призывая к ответу за былые прегрешения, наседают и уж камни готовы швырять, то какой бы срам там ни вышел, разве не покроет все, не затушует вышеозначенная толпа? Не пострижет, наконец, и правых и виноватых под одну гребенку? Другое дело, что может каким-то ветром занести в драму, даже, страшно вымолвить, в древнегреческую трагедию, а могут и под клоуна постричь; не найдется места только для свежей и плодотворной мысли. Ей-ей, при таком раскладе в писатели и склонному к созерцательности Архипову, и даже беспечному, глуповатому старичку Бобырю прямая дорога!

Может, и не кстати оказались мы на этой будто бы прямой дороге, может, не туда свернули и никуда не годятся наши выкладки, да только вопрос-то чертовски серьезный. Кто все это придумал? С кого спрашивать? Вот о чем речь… Главное, не ошибиться, вообразив, будто речь эта заключает в себе некую мысль о всяком времени, о времени вообще или даже о чем-то вневременном. Чуем, попахивает уже жуткой Платоновой пещерой, ужасаемся, не хотели, но речь, говорим мы, по-прежнему о поре, когда совершались, и даже среди бела дня, дичайшие сцены, а в воздухе, между тем, носились как раз вот только что высказанные соображения. Самое время было тогда со вкусом, а то и с глубокомысленным видом метаться среди отголосков еще более или менее свежих достижений философской мысли, вслушиваться как бы в эхо, в некое лесное ауканье уходящей в прошлое философии. Нынче же Кьеркегоров, даже в абсурд прыгавших во всеоружии крепкой, связной и отчаянно смелой мысли, не видать и не слыхать. Но, то ли по этой лишенности, то ли, так сказать, вопреки здравому смыслу, о простоте камней, швыряемых в Бурцева не ведающим никакой метафизики субъектом, не приходится, или не хочется, говорить просто и незатейливо. На кого мы были бы похожи, когда б заговорили вдруг так, как если бы не слышали ничего об изящной словесности Бунина, Проспера Мериме и других, не слыхали никогда волнующей музыки сфер! Увы, нынешний пишущий человек, опять же, хоть бы и этот Якушкин, уже далеко не то в существе своем, что были его предшественники, то есть, если конкретизировать, послушные, при всем своем великом самомнении, ученики Федора Михайловича. А расплодились необычайно… Подтягивая в качестве подходящего к нашему случаю пример недостойного поведения, скажем, что этакого Якушкина не смутит, если у него на глазах собрат по перу падет жертвой оскорбительных обвинений в авторстве явного пасквиля или каких-то вообще непотребных штук, — не устыдится и не поспешит собрату на выручку, даже зная, что он-то сам и есть искомый автор. Примерно таковы, как не без оснований полагают некоторые, все постмодернисты. Значит ли это, что их заведомо обреченный на провал опыт приобщения к живой жизни уже завершился ожидаемой неудачей, трагикомедией, разочарованием, и лучше бы они безвылазно сидели в своих кабинетах, предавались некой алхимии, добывали пресловутый философский камень? Не будем спешить с выводами.

* * *

Полагаю, этих нескольких страниц изуверского текста, предшествующих моему теперь уже более активному вступлению в права критика, правщика и, можно сказать, автора, достаточно, чтобы убедить в моей правоте. А я высказываю то свое, пожалуй, и выстраданное в каком-то смысле мнение, что бороться со злом, похоже, гораздо легче, чем описывать его проявления. Сам я боролся как мог с творящимися на тех страницах безобразиями и беззакониями; я всегда немножко законник, этакий непреклонный фарисей, когда нужно постоять за чистоту литературных приемов.

Необходимо подвести черту и начать новую главу, это факт, для меня несомненный. Не беда, что забрасывание Бурцева камнями все еще продолжается. Впрочем, скажу и об этом несколько слов, и надеюсь, найдутся добрые люди, готовые набраться терпения и дослушать меня до конца. Вполне согласен с замечанием, выдвигающимся чуть ли не в эпиграф этой новой главы и звучащим на манер подсказки, хотя нахожу в нем и несколько смущающую меня наивность дурного тона, то есть обманную и притворную, как бы насмехающуюся. Мало ли, — говорится в тексте, — лишних

не только вопросов и прилагающихся к ним почемучек, но даже и людей, вещей разных, лишних, но, как говорится, имеющих право на существование. С этим не поспоришь даже при всем том, что чувствуется ведь душок предшествующих выкладок, которым я в настоящую минуту даю бой, стараясь пресечь, покончить раз и навсегда. Задача не из легких, к тому же я, не исключено, залез, как говорится, не в свою епархию и слишком многое беру на себя без всяких на то оснований. Ну что ж…

Между прочим, когда я решился показать те злополучные страницы одному моему доброму приятелю, разбирающемуся в вопросах и проблемах литературного характера не хуже меня, он, бегло глянув, схватился за голову, скривился, как от зубной боли, и заявил с резкой, совершенно ему не свойственной наглой прямотой:

— Ну и ну, фу! что за варвары писали! Дело дрянь, если на свет Божий начинает вылезать такая стряпня!

Сказано, говорю, чересчур резко. Не надо бы так. Приятель называется! Да он куда наглее высказался, я просто, чтобы больше приличия было, придаю обтекаемость его выражениям, это, как говорится, эвфемизмы. Ну, я, положим, не обиделся, с чего бы, да и суждения этого человека всегда впечатляют, внушают невольное уважение; однако не побоюсь в скобках заметить, что его высказывание косвенно задело и меня, а если начистоту, задело-таки за живое. Верным чутьем угадав, что благоразумно будет свести нашу беседу к пустой формальности, я наспех, почти наугад выбрал один из закруживших в моей голове постулатов и сдержанно, не теряя почтительности, произнес:

— Краткость — мать таланта.

Так вот, если кратко. Панорама событий вообще удивительная складывается перед нашим внимательным и испытующим взором. Добавлю еще только кое-что о своих сокровенных пожеланиях. Хочется мне, чтобы мощь характеров и страстей, известная нам, главным образом, по писаниям древних, сочеталась с изысканностью фраз некоторых писателей современности, чтобы эти две позиции, тщательно и аккуратно слившись в одну, дали крепкое, практически совершенное произведение. Но это я вскользь… это мечта… А самое первое, наиглавнейшее — порядок везде и во всем, о чем мечтаю, конечно же, не я один; все мы мечтаем о чем-то подобном.

И теперь, когда желанный порядок до некоторой степени восстановлен, поддержу также ростки того заметно пробивающего себе путь к свету суждения, что отнюдь не удивительно закрадывающееся порой сомнение в достоверности указанной панорамы. А еще сбивающие с толку слухи, иной раз и чистой воды инсинуации, которые наслаиваются и наверняка будут наслаиваться в последующем вокруг всякого мало-мальски значимого события и факта. Кроме того, так и ввинчивается шепоток дотошного, настырного критика: сказал о назревании убийства — полезай в шкуру палача или жертвы, если хочешь, чтобы мы поверили в нешуточность предлагаемого нашему вниманию переживания. И совокупность относительного, сомнительного и, возможно, иллюзорного приводит к странному — но, ей-богу, только на первый взгляд! — вопросу: да кто же он? кто он такой, этот самый, который не то что является, а мог бы являться изготовителем этой цепи мнимых и в то же время насущных моментов, так сказать сочинителем и впрямь поразительной, во всяком случае не перестающей нас удивлять панорамы? Господь Бог? Все это так. Это суждение, способное, как мы видим, в любое мгновение обернуться целым рассуждением и даже поставить вопрос ребром, с некоторых пор и меня мучит, нарушает мой покой, отнимает сон.

Если глянуть в описываемое мгновение на Архипова с точки зрения самого Архипова, легко можно поверить, что этот похититель замороженной курицы со всей решительностью, какая только ему по плечу, не просто всматривается, а и закрадывается уже в потемки чужой души. Не сошел ли Дурнев внезапно с ума? Нет, не сошел, Архипов готов поручиться, что у инвалида отнюдь не приступ безумия. Напротив, нечто рассчитанное, холодное, безжалостное. Безжалостность подменила всякие соображения, и уже нет надобности понимать ее и предвидеть ее возможные последствия, а нужно просто дать ей выход, подчиниться ей и действовать как хорошо налаженный механизм. Так Дурнев и действовал.

Поскольку очутившийся в яме Бурцев каждый миг своего повисшего на волоске существования рискует погибнуть от точного удара камнем, вопросы переходят в плоскость страдания как темы, прекрасно известной отечественному художественному творчеству. Само собой, уже маячат на горизонте, коварно усмехаясь, циничные исказители твердой некогда линии критического реализма. Реальность, правда, такова, что не удалось Дурневу сразить Бурцева наповал первыми же бросками и по-прежнему не удается, и при этом вполне вероятно, что инвалид не стремился и не стремится к моментальной победе, запрограммирован на продолжительную игру. А что думает по поводу его действий Бурцев, инвалида не занимает. Если он принадлежит к какой-либо школе мысли, то это не иначе, как та, где скептик сидит на скептике и скептиком погоняет.

С одной стороны, — галопом проносилось в голове Архипова, — если этот идиот убьет или искалечит Бурцева, ему, скорее всего, не миновать нового суда, его уберут из нашей зоны, и он никогда уже сюда не вернется. Одним подлецом будет меньше, и многие вздохнут с облегчением. А о себе я не могу сказать, будто готов убить этого человека только потому, что он оказался — случайно или нет, это особый вопрос — в поле моего зрения.

С другой, Бурцев борется сейчас не за то, чтобы его врага убрали отсюда и отдали под суд, а за выживание, и его жизнь действительно висит на волоске. Что толку играть мечтами об изгнании Дурнева, допустимо ли мечтать об его устранении ценой жизни товарища?

Поделиться с друзьями: