Убежище, или Повесть иных времен
Шрифт:
преследование. Он был поражен, увидев среди уцелевших беглецов белую
женщину. Остаток сил я употребила на то, чтобы вымолить защиту для себя
и младенца и жалость к своим спутницам. Он слушал, не вникая в мои слова:
всей душой он был озабочен раскиданными вокруг богатствами, которые,
вследствие усмирения невольников, переходили в его руки, и ни я, ни моя
дочь, ни моя судьба не представлялись ему предметами достойными
внимания. Все участники погони усердно нагружались разнообразными
ценностями,
погнали с собой невольниц с детьми, согбенных под бременем несчастья,
усталости и оков. Выйдя из гибельной лесной чащи, сквозь которую пробиралась
всю ночь, я благоговейно подняла взор к восходящему светилу, озарявшему
разум так же, как озаряло оно весь Божий мир, и вызвала в душе своей
светлые картины будущего, чтобы -заслониться ими от ужасных впечатлений
минувшего. Возвращаясь, вследствие столь невероятных событий, в
цивилизованное общество, я всем сердцем восславила благо — простое, ни с чем не
сравнимое благо свободы и в мечтах устремилась в Англию, легко одолевая
все мыслимые препятствия. Мой горький жизненный опыт убедил меня в
том, сколь непрочно человеческое счастье, какие гонения почти неизменно
навлекают на нас драгоценнейшие природные дары, и яркие видения любви,
честолюбивых замыслов, славы померкли в моих мечтаниях, оставив мне
опору лишь в довольстве своим жребием, чей кроткий взор обращен к
ниспосланному Небесами смирению. Священные лучи смирения, пронизывая его
бренное пристанище, каждую слезу обращают в драгоценный перл. Душа
моя стремилась к печальному покою, который ей, как я поняла, был еще
доступен.
Нежно любимая, ни о чем не ведающая участница всех превратностей
моей судьбы невинным весельем своей улыбки поддерживала мой дух, и в
заботах о ней, бывшей для меня единственным источником радости, я пыталась
укрыться от всех прочих забот.
Любопытство, поначалу вызванное моим присутствием, не простиралось
далее обыкновенных расспросов, но, так как я не говорила по-испански и
никто из них не знал хорошо французского, я вряд ли могла надеяться
расположить к себе этих людей. Я дала им понять, что состою в близком родстве с
убитым Мортимером, но это обстоятельство отнюдь не привлекло их на мою
сторону, а, напротив, скорее оттолкнуло и внушило отвращение.
Ночь наступила еще до того, как мы достигли Сантьяго-де-ла-Вега, где все
жители, в полном вооружении, нетерпеливо ждали возвращения тех, кто был
послан в погоню за мятежными беглецами. Неотличимо затерянная среди
несчастных рабов, ничем не огражденная от поношений, оскорблений и
проклятий горожан, я поняла, что вновь стала жертвою злой судьбы и, теряя силы,
рухнула без чувств на пороге тюрьмы, которая и оказалась для меня концом
пути. Я очнулась
на убогой постели, в темной комнате, одна; но, чувствуя себяв безопасности и не зная за собой никакой вины, я поручила себя Богу и
уснула безмятежным сном, каким не спала с той роковой минуты, когда миновала
руанские городские ворота.
Утром черная служанка принесла грубую пищу, и только к вечеру я
узнала, что она предназначалась мне и моему младенцу на весь день. Впрочем, и
этого было более чем достаточно, ибо мое здоровье, до сей поры стойко
сопротивлявшееся всем опасностям и лишениям, теперь оказалось
жесточайшим образом подорвано. Испытывая невыносимую боль во всех членах, я с
опозданием поняла, что по собственной неосторожности добавила к своим
душевным мукам телесный недуг. Во время последней ужасной схватки, когда
беззаконные мятежники жизнью своей искупали учиненные ими злодеяния, я
вместе со всеми женщинами, оставленными в тылу у сражающихся,
бросилась ничком на сырую землю в изнеможении и ужасе. Вредоносный холод,
поднимаясь из глубин земли, на которую никогда не падал солнечный луч,
сковал мои суставы, и жестоким следствием этого стала ревматическая
лихорадка. Одна, в убогой обстановке, без помощи, опаляемая внутренним
жаром, я издавала стоны и вопли, исторгаемые нестерпимой мукой. Я замечала
это лишь по тому, как вздрагивала и плакала моя малютка. Тогда я баюкала
дочь, прижав к груди и опасаясь, что прикосновение это может обжечь ее. Я с
жадностью глотала любое приносимое мне питье и в помрачении рассудка
едва ли помнила, что нужно поделиться им с малюткой и позаботиться о
достаточном пропитании для нее. Дни нестерпимых мучений длились бесконечно;
постепенно лихорадка отступила, но осталась хромота, которую более
счастливые времена и нескончаемые заботы уже не в силах были исцелить.
Когда разум возвратился ко мне вместе со способностью судить о
предметах за пределами сиюминутных невзгод, я, вспомнив, сколько прошло
времени, пришла к мысли, что мне суждено постоянное заточение. Эмануэль
говорил, что губернатор боязлив, низок и алчен, а я, забыв об этом, поведала
своим стражникам о семейных узах между мною и Мортимером. Это делало
меня его законной наследницей, и недостойный губернатор, несомненно, чтобы
уничтожить мои права на имущество, которым сам вознамерился завладеть,
причислил меня к убийцам, среди которых я была обнаружена, и своим
единоличным решением (что здесь было не редкостью, если верить Эмануэлю)
вынес мне обвинительный приговор, не отваживаясь представить дело на
беспристрастное рассмотрение. Апатия, бывшая следствием тех непрерывных
страданий, как телесных, так и душевных, что я перенесла за это время,