Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Уходящие из города
Шрифт:

Можно было идти на день рождения к Полине. Она позвала всех, даже Олега. Пришли, правда, не все – заучка Лу и нелюдимый Андрей Куйнаш предложение проигнорировали. Праздновали во дворе, в беседке, увитой виноградом. Сейчас он выглядел жалко, унылые серые плети, но скоро уже появятся листья, а там и мелкие цветочки, и ягоды… Осенью Полинина мама и отчим гнали из него вино, вроде даже приторговывали. Ребята ели торт и пили фанту, а под столом кое-кто из парней подливал в стаканчики водку. Не все, правда, пили. Леська Скворцова, например, наотрез отказалась. Олег и Сашка быстро захмелели и стали рассказывать анекдоты, задирать Владика Яковлева, которого бесило, когда они вполголоса напевали «Ехали уроды на поминки». Лолу

их шутки обычно не смешили, но тут – из-за первого в жизни алкоголя, ударившего в голову (новую, светлую голову!), – она несколько раз громко хихикнула (нет, не хрюкнула!). Леська, сидевшая рядом, посмотрела на нее с осуждением – из-под челочки, острыми темными глазками.

– Давайте потанцуем! – предложила Полина.

Танцы были неотъемлемой частью любого праздника. Лола танцевать не умела и не любила: она и так к своему телу еле-еле привыкла, а тут еще двигаться нужно. В детстве, совсем маленькой, она танцевала, у нее есть фото, где они с папой – папа большой и толстый, а она маленькая и толстая – на пляже танцуют какую-то «ковырялочку»: руки в боки, пятка-носок, отковыривать песок… Но это не по-настоящему. На дискотеках Лола сидела в углу. Полина любила танцевать, так же как бегать, прыгать, играть в волейбол и лазить через заборы. Один раз она потрясла Лолу тем, что повторила танец, который исполняли девчонки из заставки «Звездного часа» – повторила, стоя спиной к телику. Идеально, не перепутав ни одного движения, выполняя каждое из них синхронно с теми смешными девчонками, будто была одной из них.

Полина включила магнитофон, поставила «Танцевальный рай», несмотря на отчаянные просьбы Олега и Сашки врубить что-то «крутое» (они принесли какие-то свои сборники – с матерными хитами). Лоле казалось, что Полинины руки, ноги, взлетающие вверх пряди волос чертят в воздухе какие-то знаки; так же любовалась Лола людьми, которые размашисто ставили свою подпись на бумаге. Музыка дергалась, Полина танцевала. Она была не по погоде легко одета: в джинсах и коротком топике, а точнее – обрезанной и завязанной узлом на животе майке, без лифчика; Лоле стало стыдно, что она заметила Полинины соски. Только бы сейчас не начался медляк, тогда ее точно кто-то обнимет и почувствует сквозь ткань…

– Иди, потанцуй, Лолка, – наклонился к ней Сашка. – Потряси жиром. Хоть поржем.

Лола сделала вид, что ничего не слышит: она больше не лезла в драку, как в младшей школе, хотя и немного бесилась внутри. Как назло, ее предчувствие оказалось вещим: медляк. Заиграла «Потому что нельзя быть на свете красивой такой».

Ребята стали разбиваться на парочки: Полину пригласил Олег, Олеську – Сашка; Влад демонстративно делал вид, что занят распитием фанты и поглощением торта. Куда ему, хромому, танцевать? На Лолу он бросал взгляды, полные ненависти, заливался краской и нервно прикрывал рукой дергающееся ухо. Песня была очень, очень, очень длинная, такая, что Олегова рука успела опуститься с Полининой талии до попы – и опять вернуться на талию, и опять опуститься, и опять… целых четыре раза. Лоле хотелось плакать. Когда песня окончилась, Олеська, танцевавшая с Сашкой (тот вел себя не в пример приличнее Олега), возвращаясь на свое место за столом, нагнулась к Лоле и прошептала:

– Что, джентльмены больше не предпочитают блондинок?

Лола встала и пошла к выходу. Она коротко попрощалась с Полиной; надо свалить побыстрее, а то еще Яковлев, которому тоже пора бы уходить, навяжется в попутчики. Заплакала она только тогда, когда поняла, что никто за ней не увязался – она одна. В сердце вгрызалась боль от всего сразу – от Сашки, от Олеськи, от Влада, который наверняка был даже рад, что хромой: по крайней мере ему не пришлось танцевать с Лолой… От своего уродства. От Полининой красоты.

Маршрутка. Сквозь слезы Лола разглядела тридцать восьмой номер (шел в ее сторону) и

плюхнулась

на заднее сиденье. На следующей остановке в маршрутку залез мужик, выглядевший весьма по-балбесовски: мято, грязно и пьяно. Сел напротив нее и сразу, едва маршрутка тронулась, влетел головой в Лолин живот; ее едва не вырвало всем деньрожденным меню – фантой, тортом и водкой. Лола тут же пересела так, чтоб напротив мужика было пустое место, но это не помогло: он умел летать и по диагонали.

– Ох и красотка ты, девонька! – сказал мужик, чуть не попав в Лолины объятия на очередном повороте. – Вишь, как меня к тебе тянет!

Вытерпеть еще и это она не смогла: заорала «Остановите!» и выскочила наружу. И только тут заметила, что села она не на тридцать восьмую, а на тридцать первую! Как спутала восьмерку с единицей – непонятно, но спохватилась вовремя: еще чуть-чуть, и тридцать первая маршрутка увезла бы ее в такие глубины Балбесовки, откуда целым и невредимым еще никто не возвращался.

Темнело. Лола плелась домой и думала о том, что в ночи она, как в парандже. Дома ее ждали ужин, папа и телевизор. Голубая куртка папе очень понравилась, он сказал, что Лола теперь как солнышко в небе.

Красавица и чудовища

О том, что мать пила, очень долго не знал никто, кроме Олеси.

Мать не появлялась на людях в непотребном виде, не валялась пьяная под подъездом, как их соседка, выигравшая когда-то в лотерею большую сумму, а потом позорно опустившаяся – что должно было вознести, низвергло.

Мать пила дома, одна. Даже бутылку в магазине покупала украдкой и ловко прятала в сумочку (общеизвестно: главное требование к дамской сумочке – чтоб в нее без проблем умещалась бутылка водки). Сумочка у матери была красивая, из модной лакированной кожи. Однажды, когда мать лежала дома пьяная, Олеська вытряхнула из сумочки все материнские вещи (зеркальце, кошелек, кучу мятых носовых платков), положила свои учебники и пошла в школу. Мать надавала ей вечером оплеух, но миг торжества – Леська, такая красивая, шла по школе с модной сумочкой, – определенно этого стоил. Потом сумочка стала ветшать: лак на уголках облупился, нежные шелковые внутренности изодрались в лохмотья. Новую мать так и не купила: алкоголь отучил замечать детали.

Напившись, мать плакала, звонила бабушке (та обычно бросала трубку, услышав на том конце нетрезвый голос, а потом и вовсе умерла), орала, перекрикивая гудки:

– Ты виновата! Ты!

Однажды Олеська выглянула из кухни в коридор, где стояла тумбочка с телефоном, и посмотрела на пьяную мать, пытающуюся доораться до покойницы – так, что, казалось, должны были слышать все – от первого этажа дома до девятого круга ада. Было в Олеськином взгляде что-то такое (она сама потом не раз убеждалась – людям от него часто становилось неловко и стыдно), что мать бросила трубку и накинулась на нее, схватила за волосы и потащила через всю квартиру:

– Ска! Ска! – мать комкала ругательство, зажевывая одну букву; так ругаются маленькие дети и приличные девочки, а мать все еще считала себя приличной. Потом и это прошло: деградация прогрессировала.

Олеська вырывалась, из глаз лились слезы, но она молчала – все люди и не-люди от первого этажа и до последнего круга ада не должны были слышать, как она кричит. В молчании было преодоление – или его иллюзия.

На выходных мать напивалась до отключки, сидя перед теликом. Потом приходила в себя и снова пила, пока не заканчивалась выпивка. Когда алкоголь подходил к концу, мать начинала потихоньку выплывать, мрачно слонялась по дому, плохо вписываясь в повороты, несколько дней ничего не ела, а потом делала генеральную уборку, надраивая даже хрусталь в шкафу и зеркала. Правда, хрусталя раз от разу становилось меньше: она часто что-то разбивала, а потом долго и тщательно убирала осколки.

Поделиться с друзьями: