В наших переулках
Шрифт:
В самом классе я плохо понимала, что от меня требуется.
Мой нулевой, да и первый класс совпали с излетом педагогических фантазий 20-х годов. Так почему-то нас сначала учили писать только печатными буквами и только карандашом. Это потом уже дома мама заставила меня пройти курс «палочек» и всякого чистописания. В школе же изображение печатных букв напоминало мне рисование, а рисовать я любила. Занятие это не представлялось мне ни серьезным, ни ответственным. Я могла написать букву так, а могла ее украсить по своему вкусу. Отметок в школе в тот год еще не ставили, и я так и не уразумела, почему одни мои буквы учительнице нравятся, а другие нет.
В те годы много времени в младших классах (они, кстати, назывались пока группами) отводилось ритмике и пению. Прямо во время урока вдруг все начинали маршировать и прыгать. В какой-то год в нашем классе даже оказался рояль. Я грацией не отличалась
Еще больше времени отводилось в школе всяческому вырезанию и склеиванию. Вот это мне удавалось и меня увлекало.
К 21-му января 1932 года я приготовила дома для школы портрет Ленина. Фотографию я вырезала из старого «Огонька», а витиеватую красную рамочку — откуда-то еще и склеила их вместе, получилось, на мой взгляд, красиво. Портрет тоже украсил «красный уголок» в классе. Я только жалела, что траурная еловая ветвь с шишками к этому времени не сохранилась.
Мое тщеславие было разбужено. Мне захотелось самостоятельно соорудить плакат — наподобие тех, непонятых мне по смыслу, но привлекательных с точки зрения рукодельного искусства, что украшали нашу школу сверху донизу. Целый день мы с пятилетним братом, сидя на полу, вырезали из разноцветной бумаги кривые буквы, а затем столь же старательно и криво наклеили их на рулон розовой бумаги — самой красивой, какая у нас нашлась. Я отнесла плакат в школу, счастливо предвкушая восторг и похвалу учительницы. «Вот я хочу и это повесить в красном уголке», — сказала я, протягивая ей розовый рулон. «Что это? Что это? — с ужасом прошептала учительница, взглянув на кривые письмена. — Унеси домой и никому не показывай. Слышишь? Никому!» Я была удивлена и оскорблена. И недоумевала, когда вечером мама и папа, разглядев мой «плакат», стали громко хохотать. Текст, сочиненный мною при полном одобрении Алеши, гласил: «Вода из чайника льется, а Петрушка сидит и смеется».
Я была аполитичным ребенком. Я не понимала смысла всех этих плакатов, лозунгов, маршей, сборов, линеек, пирамид из наших тел, хоровых декламаций — всего того патетического декорума, который сопровождал нашу школьную жизнь. Я старалась исполнять то, что от нас требовали, но я не ведала ни о торжественном, ни о грозном смысле революционных ритуалов, из которых уже испарялся революционный дух, их породивший. И чем меньше оставалось духа, тем строже была форма.
А в школе шли педологические обследования детей. Ласковая женщина настойчиво спрашивала меня, что такое колхоз. Я была болезненно застенчива и долго молчала. Но когда я пересилила себя и открыла рот, педолог тут же оборвала мою речь и вызвала маму. Маме в школе пришлось выслушать решительное заключение: у нее умственно отсталый ребенок. Оказывается, на столь простой вопрос педолога я ответила, что колхоз — это когда у крестьян забирают лошадей. У меня же был свой опыт. У мамы же хватило ума не спорить в стенах школы и было достаточно юмора, чтобы не огорчаться приговором. Она долго потешала гостей рассказом о беседе с педологом. Я же тихонько слушала разговоры взрослых и понимала, что мне не надо беспокоиться ни по поводу своего понимания колхозного строя, ни о своих умственных способностях.
Но когда в конце первого класса нам вдруг стали ставить отметки и обнаружилось, что я не понимаю их смысла, мама заволновалась.
Отметки были понятные и непонятные. Понятны были слова «отлично» и «хорошо». Непонятны — «удовлетворительно» и «неудовлетворительно». Я чаще всего получала «уды», «удочки», как мы говорили. И была вполне довольна этим. Мне казался ценным сам факт получения отметки. Одни получают «отлы» и «хоры», другие — «уды» и «неуды». Я не понимала, почему мама сердится.
А родителей мы видели все меньше и меньше. Мама поступила работать как раз тогда, когда в стране ввели «пятидневку» и «скользящий
график» выходных дней: четыре рабочих дня, на пятый — выходной, и у разных категорий служащих и рабочих — в разные дни. Это представлялось великой победой социализма (и в самом деле — всего четыре рабочих дня!), но как и многие другие его победы приносило много мук людям. В календарях выходные дни обозначались разноцветными кружочками, чтобы легче было разобраться. В нашей школе (или в моем классе?) выходной день совпадал с желтым кружочком, у мамы был красный, а у папы синий. Очень удобная и уютная жизнь таилась за этими кружочками.Вот я просыпаюсь поздно утром в свой выходной день. Дома никого нет. Очередная нянька — Дуся или уже Фрося? — захватив с собой Лелю и Алешу, отправилась куда-то в очередь добывать по карточкам еду, «продукты», как только что стали тогда говорить. В сумеречной комнате холодно, сверху одеяла я прикрыта еще собственным пальтишком, но оно короткое, и ноги мерзнут. На столе немытая посуда и остатки скудной еды. Мне предстоит завтракать одной, и, конечно, я не буду разогревать чай (разводить примус так трудно!), я похлебаю холодного чая с хлебом. А дальше что мне делать в этот скучный зимний день? Тут я с радостью вспоминаю, что у меня еще остались бумага и клей, их ведь не так-то просто «достать» (это слово тоже недавно заменило слово «купить»). Не торопясь вставать, я в своей холодной постели под тяжестью солдатского папиного одеяла и своего пальто начинаю мечтать, как я вырежу и склею юрту, оленя, а рядом ледокол «Красин». Ведь не мне одной холодно, на Ледовитом океане еще холодней.
Ощущение холода постоянно сопутствовало нашей зимней жизни в начале 30-х годов. У нас не было никаких шерстяных вещей, воспоминания о вязаных кофточках и фуфайках остались в нэпе. Старенькая, с чьего-то плеча сатиновая рубашка и в школе, и дома холодила спину, чулки в резинку, заштопанные не только на пятках, но и на коленях, не защищали от мороза, грубые скороходовские башмаки на шнурках постоянно жали (ноги росли быстро), а прохудившиеся калоши создавали ощущение сырости. В школе унизительное ощущение холода усиливало во мне чувство скованности. Дома холод можно было преодолеть играми с братом. Я и сейчас вижу, как в комнату входит мой маленький брат в коротких штанишках, обе его руки патетически воздеты, а на них распят заштопанный коричневый чулок в резиночку. Рыдающим голосом, насморочно гундося, Алеша восклицает: «О, бенная, бенная кобра!» Значит, нам уже прочитали «Маугли», а вот почему вообще-то злая кобра оказалась в столь бедственном положении, мне предстоит немедленно догадаться и тут же включиться в игру. Мы с Алешей придумывали игры с виртуозной изобретательностью и, собственно говоря, все время находились в состоянии бесконечной игры.
Я не любила читать сама. Еще не любила. И это тоже было предметом огорчений мамы и обидных сравнений моей бездарности с успехами Андрея Туркова. Уходя на службу, мама задавала мне урок: прочесть столько-то страниц описаний флоры и фауны Алтайских гор. Книг было мало, как и всего остального. Я мучилась, путаясь в длинных словах, и заранее со страхом представляла, как будет сердиться мама, узнав, что я не все прочитала. Мы все трое боялись неистового маминого гнева. Самым непростительным преступлением считались пролитые на наш роскошный паркет чернила. А они почему-то постоянно проливались, чаще всего Алешей. Я научилась бесследно смывать с пола чернила содой и шерстяной тряпкой, но на эту процедуру уходило много времени, а надо было успеть до маминого возвращения. Страх не успеть спасти брата от наказания, хотя оно заключалось только в грозных и язвительных словах, оставил незабываемый след в моем существе.
В самом начале 30-х годов уехали из Каковинского наши соседи Истомины, квартира превратилась в настоящую коммунальную. Закрытые двери во все комнаты мне еще непривычны, и наглухо замкнутое пространство пугает меня чувством насильного одиночества. Да и громадная овчарка, поселившаяся в бывшей нарядной гостиной Истоминых, занятой теперь семейством гепеушника Папивина, вызывает у меня чувство реального страха. А из-под двери, ведущей из нашей комнаты к еще одним новым соседям Грязновым, тошнотворно тянет запахом махорки, напоминая страшные школьные уборные.
Хотя я была уже школьницей, я по-прежнему остро тосковала, когда мамы не было дома. Особенно если она неожиданно задерживалась без предупреждения. Атмосфера всей тогдашней жизни была заряжена страхом, дети ее инстинктивно воспринимали. Оставаясь в одиночестве, я предчувствовала и представляла всякие возможные несчастья. Главной опасностью для мамы мне казался трамвай. Кругом только и слышалось, что кого-то «зарезало» трамваем. Это под автомобиль «попадают», а трамвай «зарезает». Автомобилей было еще мало, продолжалась эпоха трамвая.