В раю
Шрифт:
Такова была ночь, закончившая описанное нами воскресенье. Из личностей, судьба и приключения которых нас интересуют, никто не лег спать раньше полуночи, причем, разумеется, кроме чадной ночи еще и другие причины мешали им успокоиться. Даже Анжелика, которая, сколько известно, не была влюблена, и вообще, как добрая девушка, имела бы, казалось, право наслаждаться ночным покоем, сидела при свете лампочки в одинокой своей девичьей келье у окна до полуночи и, тяжело вздыхая, завивала себе волосы, впадая при этом в дремоту, от которой пробуждалась, ткнувшись головой об оконную раму, после чего опять принималась за свои, по-видимому, не особенно летние мечты. В течение дня она была у Юлии, чтобы узнать, чем кончилась история с Евой, но не застала никого дома и поэтому с нетерпением ждала следующего дня.
Еще гораздо позднее ее улеглась спать Юлия. Окна ее спальни стояли отворенными, чтобы дать сквозь отверстия жалюзи свободный доступ свежему ночному воздуху.
Она улыбнулась, когда ей пришло в голову, как часто она воображала, что давно уже покончила с жизнью и что пора ей перестать сожалеть о пропущенном счастье молодости. Где теперь они, эти десять безрадостных лет? Что она прожила их в действительности или видела только во сне? Разве она теперь не так же молода и неопытна, не так же жаждет счастья и в то же время боится его, как в годы первой своей цветущей молодости? Она даже чувствовала в себе неисчерпаемый источник смелой молодой силы, верующей в возможность чудесного. Что с нею будет, что может случиться, она вовсе и не старалась разгадать этого. Юлия чувствовала, что эта любовь — как она ни казалась безнадежной — будет для нее несказанным счастьем и что в глубине души она никогда не перестанет считать этого человека своим. Все это девушка ясно сознавала и даже, по временам любуясь лунным светом, повторяла себе это вслух.
Порою Юлия удивлялась, как все это скоро с ними случилось, но потом находила опять все в порядке вещей. Она пыталась представить себе, какая могла быть у него жена, но никак не могла до этого добиться, так как ей казалось невозможным, чтобы он когда-либо мог любить другую, кроме нее. Она закрывала глаза и пробовала припомнить себе черты его лица. Но и это ей не удавалось. Только живо представлялись ей его глаза и голос. Она подошла к окну и немного раскрыла ставни, чтобы посмотреть, скоро ли пройдет ночь. Чего могла ждать она от утра — она и сама не знала, так как вряд ли оно могло принести ей много нового и хорошего. Но в том, что утро принесет ей его, в этом она была твердо уверена. Она с жадностью вдыхала прохладный ночной воздух и, прослушав песню, которую пел какой-то проходивший и, вероятно, влюбленный юноша, снова заперла ставни, легла в постель и заснула.
Давно наступил уже день, а она все еще спала. На башне пробило семь — восемь — девять часов. Тут только она совсем проснулась и почувствовала себя подкрепленной, точно после купанья в море. Постепенно припомнила она себе все, что случилось вчера и что должно было случиться сегодня, и на нее напала какая-то безотчетная робость и беспокойство. Она поспешила одеться, чтобы спросить, не приносили ли письма. Накинув на распущенные волосы утренний чепчик и надев шелковый капот, отворила она дверь в гостиную и тотчас же наткнулась на какой-то тяжелый предмет, лежавший во всю ширину порога. В этой комнате ставни тоже были закрыты, так что она при своей близорукости не могла тотчас же разобрать, что именно преграждало ей путь. Но теперь это что-то пошевелилось и встало, она почувствовала на своей руке прикосновение холодного языка и увидела, что в гостях у нее был не кто иной, как Гомо — ньюфаундлендский пес Янсена. Первый испуг ее сменился еще более сильным, так как ей немедленно пришло в голову, что где собака, там должен быть и ее хозяин. Действительно, у печки стояла, прислонясь к стене, темная фигура со светлыми волосами, и фигура эта стояла так же неподвижно, как сама Юлия, которая как бы приросла к дверям, не смея пошелохнуться или же произнести хоть одно слово.
Отворилась другая дверь; в комнату вошел старый слуга и указал Юлии не то недовольным, не то боязливым движением на стоявшего гостя, точно хотел сказать, что не мог не пустить раннего посетителя, так как тот ворвался почти силою.
— Хорошо, Эрик, — сказала хозяйка, которая тем временем уже пришла в себя. — Я позвоню, когда
захочу завтракать. Меня ни для кого больше нет дома.Старик, ворча, пожал плечами и вышел. Когда он запер за собой дверь, Юлия быстро подошла к гостю, стоявшему в другом конце комнаты, и искренно протянула ему руку.
— Благодарю, что вы пришли, — сказала она, и по голосу ее едва было заметно, как сильно билось у нее сердце. — Садитесь. Нам надо так много переговорить друг с другом.
Он, едва поклонившись, остался на месте и точно будто не видел протянутой ему руки. Глаза его мрачно и упорно смотрели на пол.
— Простите за такое раннее посещение, — сказал он. — Ваша записка не попала мне вчера в руки. Сегодня утром, придя в мастерскую…
— Подозреваете вы, кто именно мог написать анонимное письмо? — перебила Юлия, как бы желая помочь ему.
Она села на стул, а собака легла подле на ковер и ворчала от удовольствия, чувствуя у себя на голове ее мягкую руку.
— Полагаю, что мне эта личность известна, — отвечал Янсен, помолчав немного. — Я знаю, что здесь в городе следят за каждым моим шагом, вероятно, по поручению другого лица. Все, что написано в письме, совершенная правда. Когда я пришел сегодня в мастерскую, у меня в кармане было также письмо, приготовленное мною для вас ночью и в котором говорится почти то же самое. Вот оно… если только вы желаете прочесть его.
Она тихо покачала головой.
— Зачем, милый друг? Если в нем нет ничего нового?..
— Может быть, вы и правы; самое важное — именно то, что письмо это я написал действительно ночью, прежде чем узнал о полученной вами анонимной записке. Лоскуток бумаги не может доказать вам этого… вы можете только поверить моему словесному уверению — и для этого-то я и пришел.
— Для этого? Ах, друг мой, да разве для этого нужны были еще уверения? Разве вчерашнее ваше бегство не сказало мне, что вы не считаете возможным у меня остаться, потому что… потому что вы действовали под влиянием минутной забывчивости. Я же должна просить вас поверить, что когда писала, будто только ваше объяснение может возвратить мне веру в мое сердце, то у меня слетело с пера необдуманное слово: я никогда даже и не теряла веры в свое сердце. Сегодня, как и вчера, я думаю, что сердце мое отлично знало, что делало, отдаваясь вам.
— Вы добры, как ангел небесный, — сказал он с нескрываемой горечью. — Вы хотите защищать меня против меня самого. А все-таки с моей стороны остается преступлением то, что я втерся со своею несчастной судьбой в безмятежную вашу жизнь. Я говорил себе это, лишь только вышел от вас вчера. То же самое сказало бы вам и это письмо, в котором я сообщал также о принятом решении никогда не являться к вам больше на глаза. Намерение это расстроила рука, злостно дергающая нити запутанного моего существования и, вероятно, с радостью задушившая бы меня при случае. Теперь поневоле я обязан вам высказать более, чем можно написать в письме. Только узнав меня, вы поймете, что с моей стороны было, может быть, и преступно, но все-таки человечески извинительно позволить себе увлечься. Надеюсь, что вы не лишите меня вашего уважения, хотя и лишите вашего сердца… и руки.
Он снова замолчал на минуту; Юлия не говорила ни слова и, дрожа всем телом, старалась казаться покойной для того, чтобы не мешать ему продолжать свое объяснение. Ей, в сущности, хотелось в двух словах узнать свою участь, — быть или не быть. Какое ей дело до остального? Но она чувствовала, что ему надо было сказать ей более, и потому не хотела его прерывать.
— Не знаю, — продолжал он, — много ли рассказала вам обо мне ваша подруга Анжелика. Я мужицкий сын, и хотя мне пришлось перенести суровое детство, я все же не мог окончательно привыкнуть гнуть свою неподатливую мужицкую спину, так чтоб она не страдала от ига городских обычаев. Не многим выпала такая странная доля, как мне, которому приходилось вечно колебаться между неуступчивостью и смирением, дикой энергией и робостью как в обыденной жизни, так и в искусстве. Мать моя происходила из древнего крестьянского рода и в истинно человеческом смысле была вполне благородной крови. Она добилась до того, что сделала моего отца, по природе деспота, энергическим и кротким человеком. Живи она дольше — почем знать, я, может быть, никогда не ушел бы из родительского дома. Но после ее смерти я тотчас же убедил отца отдать меня в Киль, в рисовальную школу. Там я держал себя не особенно хорошо. Между учениками было много сорванцов, — я тоже был не из самых смирных. Я всегда презирал филистерство мирных граждан — может быть потому, что совестился своих крестьянских манер. В качестве художника я мог позволять себе большие вольности, чем чиновничество, ученое сословие и ремесленники, и пользовался этим правом до самых крайних его пределов. Имея лишь маленький кружок знакомых, в котором притом было очень немного сколько-нибудь соблазнительных образчиков прекрасной половины человёчества, я не имел случая выказать на деле всю мою внутреннюю и внешнюю разнузданность. В то время у меня было несколько похождений с женщинами, несколько скандалов, которых я потом сам стыдился.