В раю
Шрифт:
Феликс не успел ответить, потому что к ним подошли Янсен и Юлия. Лица обоих обнаруживали горячее участие к тайному блаженству друзей. Но они старались не выказывать этого, боясь сконфузить счастливцев, и, с чувством пожав им руки, пригласили их быть vis-a-vis на первую кадриль. Потом все вместе съели апельсин, который Ирена, разделив тонкими ломтиками, подала на блюдечке.
Они были очень рады, что могли протанцевать кадриль в своем кружке. Кроме Шнеца и Анжелики с одной стороны, и капуцина с безголовым святым — с другой, к ним никто из посторонних танцующих не присоединился. Все эти восемь фигур были до крайности интересны. Резкий контраст двух карикатурных и двух изящных пар придавал кадрили совершенно своеобразный оригинальный характер. Не танцующие посетители бала с любопытством столпились в дверях, чтобы поглазеть на эту кадриль. Интересно было глядеть, как белокурая молодая венецианка, сияющая красотой и здоровьем, и молодая красивая цыганка, встречаясь в танцах, брались за руки и улыбались друг другу. С другой стороны, нельзя было не смеяться, видя, как худощавый герцог Альба, не сгибая ног, петушиною поступью шагал навстречу святому; а капуцин между тем,
Когда танцы окончились, Юлия, у которой сердце было преисполнено чувством любви и радости, не могла не прижать Ирену к своей груди. Горячим поцелуем запечатлела она на губах девушки пожелание счастья, которое не решалась высказать словами. Ирена ее поняла. Она покраснела и от глубины души, с непритворным чувством, отвечала на ее объятия. Ласковым поклоном она приветствовала так же и Анжелику, как старую подругу. Потом, взяв за руку Феликса, Ирена просила проводить себя в столовую.
— Сядем опять за прежний столик, — сказала она.
Он отрицательно покачал головою.
— Мне нужно быть глаз на глаз с тобою. Пойдем, здесь становится душно.
— Куда хочешь ты идти? На свежий воздух?
— На дворе оттепель, нет ни малейшего ветерка; притом ты, кажется, не очень разгорячилась. Я прикрою тебя плащом, и, уверяю тебя, мы не простудимся.
— Куда ты меня ведешь? В темный сад? — Она невольно замедлила шаги. — Что о нас подумают?
— Что мы любим друг друга и хотим это высказать один другому с глазу на глаз. Здесь, между этими добродушными людьми, вряд ли кто обратит внимание на наше отсутствие и никто не станет сплетничать на наш счет. К тому же ты уже решилась быть в дурном обществе. А кто знает, что случится завтра и будет ли время…
— Ты прав, — быстро прервала она его, — извини! Это был только проблеск старой, дурной привычки. Пойдем. Я сама думаю, что не переживу этой ночи, если не выскажу тебе всего, что у меня на душе.
Выходя из зала, он горячо прижал ее в себе. Ангел с огненным мечом заснул над кружкою пива, но так как Феликс пришел после всех, то легко, без помощи Фридолина, мог отыскать свою шляпу и плащ. Большою попавшеюся ему на глаза шерстяною шалью Анжелики он бережно окутал голову и плечи своей возлюбленной и, кроме того, накинул на нее свой плащ, так что она, казалось, могла бы перенести в таком костюме более сильный холод, чем тот, который был в действительности этой ночью.
— Мне необходимо отыскать твой ротик, — сказал он и горячо поцеловал ее.
Все это произошло почти мгновенно. В ответ на поцелуй Феликса Ирена обняла его с пылом, на который Феликс не считал ее способной, и, глядя ему прямо в лицо, в упоении восторга принимала и вызывала нежные ласки. Когда послышался шорох, Ирена стала просить, чтоб Феликс ее выпустил, но он, обхватив девушку за талию, увлек на свежий воздух. Ни одна звездочка не светилась на небе, но им казалось, что весь мир объят пламенем, через который они проходили невредимо потому только, что в их сердцах пылал еще более сильный огонь.
ГЛАВА VI
Между тем праздник шел своим чередом и без Феликса и Ирены, отсутствия которых никто даже и не заметил. Только рыжебородый капуцин устремлял нетерпеливые взоры на дверь в ожидании того, что вот появится ангел, привратник рая, и доложит о приходе давно ожидаемой маски. «Что могло бы удержать дома особу, которая, по-видимому, имела такое сильное желание побывать в маскараде», — думал он про себя. Когда пробило одиннадцать часов и никто не являлся, в нем начало пробуждаться сомнение насчет прихода гостьи. Невзирая на условия, которые предписала незнакомка, Розенбуш все-таки надеялся, что она в конце концов уступит его просьбам, сбросит свою маску и явится во всей своей красе, что, конечно, было бы для него большим торжеством. Увидев себя одураченным, он был очень раздосадован и ходил по залу как мокрая курица. Между тем стали поговаривать о том, что пора уже протанцевать заключительный котильон, и все устремилось в боковой зал, чтобы закусить. Это был как раз момент для произнесения проповеди, которую Розенбуш тщательно выучил наизусть в надежде поразить великосветскую даму силою своего красноречия. Он знал, что позже, когда вино окажет свое действие на гостей, стихи его должного впечатления не произведут. Поэтому ему приходилось решиться на одно из двух: или вовсе не выступать перед публикою со своим произведением, или выступить теперь же, рискуя лишиться возможности выказать себя перед той, похвалы которой были для него всего дороже. Он все еще ждал, пошел сам справляться и даже заглянул на улицу. Не видя ничего и не слыша стука колес, он наконец решился оставить свои надежды. Затем, возвратившись в зал, где за небольшими столиками сидели уже гости, он поставил в дверях стул, встал на него и обратился к обществу со следующей речью, произнесенною в духе и тоне странствующего капуцина:
— Трам, трам, тра-ла-ла. Здесь идет пир на весь мир. Я тоже пирую с вами. Здесь пляшут, кутят, безобразничают. Все здесь служат нечистой силе и мамоне, а у меня, бедняка капуцина, иногда не бывает во рту и маковой росинки. Глаголю вам: многое не чисто у вас в граде художеств и искусств, в достославном Мюнхене. К чему служит белить снаружи темные пятна? О, вы! Владеющие резцом, правилом и кистью! — подумайте о вздохах и стенаниях, в аду кромешном. Пойте «Мизерере», хлопочите об обращении на путь истинный других собратий ваших и не закрывайте себе пути к вечному блаженству. Святой Овербек, моли Бога о нас.
Затем он приостановил поток своей речи, вынул из
капюшона пестрый платок и большую массивную табакерку, из которой взял щепотку табаку и поднес к носу. Спрятав затем пестрый платок в широкий рукав, он с глубоким вздохом продолжал:— Я вижу здесь некоего Янсена, его же возлюбили мужчины и женщины; он ваятель и изображает грешных людей без обуви и платья, так что девушки высшего круга принуждены отворачиваться от его скульптурных изображений, а между тем законы приличия ему хорошо известны, потому что в его мастерской церковных изваяний ангелы и мадонны изображены в длинных платьях. Смешивать божеское с дьявольским, святое с греховным — тягчайший из всех тяжких грехов. Это все равно что есть в посту вместе и рыбу и мясо. Страшитесь гнева Божьего ты, Янсен, и вы, янсенисты. Да заглохнут под покровом христианской любви грешные стремления, возбуждаемые не скрытою в одеждах красотою. Лучшая цель для искусства — подобие Божие во фраке. Страшись и ты, некий Коле! Страшись, чтобы дьявол не вверг тебя в геенну огненную! Ты предаешься с наслаждением крылатому божку, Марсу и Венере. Ты заражен язычеством. Если бы ты был богат, то соорудил бы для наших женщин храм Венеры, с единственною целью раскрасить голую стену. Кайся, Коле! Исчадие ада! Сверни со своего грешного пути на позабытый тобою путь истинный; позаботься о насущном хлебе, потому что пламя Венеры не таково, чтобы на нем можно было что-нибудь испечь. Но более всего противен мне тот, кто не творит ни добра, ни зла. Взгляните на этого толстого араба; он одарен талантом, но заражен матерью всех пороков — ленью. Он хорошо ест и его желудок отлично переваривает, а потому он любит лежать, растянувшись на ковре. Он хорошо знает живопись и малюет словно Тициан, но только не на полотне, а в уме. Кистью чистит он свою бороду, масло для красок употребляет к салату, палитра служит ему к завтраку вместо подноса. Имей я сто языков, я все-таки не мог бы вполне высказать все тяжкие грехи этого нечестивца. Но чтобы не надоесть, я хочу коснуться другой личности, которую, к сожалению, не видят здесь мои глаза. Вы все знаете его, этого самого близкого мне человека, этого Валленштейна по мужеству и пылкости духа. До меня дошли, однако же, нехорошие слухи о том, что он будто бы пустил искусство в трубу… Это меня очень сокрушает… Cor meum est triste! Miserere domine Iesu Christe! O filii mei,[90] чада мои дорогие, вы все неисправимые грешники. Respecite finem![91] Подумайте о последнем дне. Будьте прилежнее! Обратитесь к торговле картинами, обратитесь к делам, угодным Господу. Если не хотите потонуть в долгах, рисуйте не то, что вам желательно, а то, что находит сбыт. Торопитесь образовать общество потребителей художественных произведений. Истинно говорю вам: скоро настанет потоп. Нужно создать себе прочный ковчег вместо легкого дивана, на котором вы дремлете. Я вижу, как небо заволакивается тучами дешевых фотографий. Плохие иллюстрации предсказывают уже непогоду; критики искусств, вместо того чтобы очищать воздух от миазмов, делают их только еще противнее. Они становятся все глупее и продажнее. Град нелепостей густо и тяжело падает на землю. Нет спасителя, нет искупителя! Молиться и проклинать одинаково бесполезно. Водяное искусство подымается все выше и выше. Domine nobis miserere.[92] Небеса, помогите!
В этом месте Розенбуш заметил, что кто-то сзади его дернул. Он остановился и обратил назад поднятые к небу взоры с испуганным, недоумевающим лицом, как проповедник в пустыне, внезапно ужаленный змеею. Но гнев его мгновенно погас, когда он увидел за собою Фридолина, таинственно кивавшего ему головою.
— Вас ждут на улице, господин Розенбуш. Извините, что я вам помешал. Но вы мне так приказали.
Проповедь замерла на устах капуцина. Мгновенно соскочил он на пол и, чуть не свалив с ног вестника, провожаемый громким смехом своей набожной паствы, выскочил на улицу.
Перед ним стояла столь долго ожидаемая маска.
Она поздоровалась с ним таким официальным тоном, что он с некоторым замешательством пробормотал ей заранее приготовленные упреки за поздний приход. Она особенно опасалась быть как-нибудь узнанною. Розенбуш совершенно ее успокоил на этот счет и принялся слегка трепать бороду и брови незнакомки, чтобы совершенно закрыть ее лицо. «Отчего не слыхать музыки?» — спросила она его. Объяснив причину паузы, капуцин хотел проводить своего двойника в зал, но маска во что бы то ни стало хотела дождаться возобновления танцев, прося его не стесняться и присоединиться к своей компании. Это не согласовалось с рыцарскими понятиями Розенбуша, и он остался около своей дамы, несмотря на то, что лишился возможности докончить свою проповедь и поужинать. Общество маски, сидевшей на единственном стуле, оставленном Фридолином, мало вознаграждало эти жертвы, потому что маска была совершенно погружена в себя и едва отвечала на его любезные фразы.
Наконец удар смычка в зале подал сигнал. Когда сотрясение пола обнаружило, что танцы начались, маска схватила Розенбуша за руку и увлекла его в середину танцующих.
Розенбуш заметил, что она дрожит. Он не мог понять причины этого, но был так напуган ее неестественною сдержанностью, что не решался подтрунить над ее страхом.
Общество не сразу обратило внимание на то обстоятельство, что к капуцину присоединился другой товарищ. Когда же некоторые это заметили, то в спутнике Розенбуша тотчас узнали женщину. Так как любовь Розенбуша к дочери перчаточника была слишком хорошо известна, для того чтобы кто-нибудь мог усомниться насчет личности тщательно закутанного маленького капуцина, то всякий думал, что за густою бородою и седыми бровями скрываются миловидные черты Нанни. Поздний приход двойника капуцина подтверждал еще более эти предположения. Все думали, что Нанни, чтобы незаметно пробраться на бал, должна была ждать, пока не заснут родители. Никто, однако ж, не осуждал ее за это. Всякий втайне разделял с ней удовольствие, которое она тайком себе доставила. Удивлялись, однако же, почему она, при ее любви к танцам, не принимала в них участия, а только медленным шагом прохаживалась со своим капуцином, всматриваясь по сторонам, словно кого-то разыскивая.