Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Болезненную оседлость п небрежение к реально-практической стихии жизни интеллигенция 90-900-х гг. искупила своим полным уничтожением. В каких то новых болыпевицких людях тяга к социальному делу и жизненной подвижности проснулась с необычайной силой, и конечно только на этих началах и будет основываться — а уже основывается — новый русский ренессанс 920-х годов.

П. П. Сувчинсшш

ПОЭТЫ И РОССИЯ

Никогда поэты не занимали такого шеста в русской жизни, как в наше, революционное, время. Ими, с 1905 года пишется самая значительная страница пашего самопознания. Правда, их голос доходит до немногих, и те не всегда имеют уши. Но ото в порядке вещей, чтобы пророков не слышали, не слушали и не узнавали. В пророческой же природе современной русской поэзии сомневаться уж нельзя, —? слишком она очевидна. И дело, конечно, не в отдельных, «поразительных предсказаниях» (вроде прославленного и затасканного Лермонтовского «Настанет год, России черный год»), в конце концов случайных

и лишенных необходимости, а в том, что в наши дни русские поэты снова стали чувствилищем народной души, в которой события совершаются раньше чем в мире событий гражданских. Флаг поэзии взвивается ветром истории прежде чем приходит в движение поверхность народного моря.

Поэзия 19-го века была лишена этой нророчественностп. Золотой Век нашей поэзии был обращен лицом в прошлое. Позднейшая поэзия была оторвана от общей жизни России, и питалась поверхностными соками, — отсюда ее худосочие . Одно исключение — Некрасов. У него и, гораздо раньше, у Державина была та со-чувствен-вость общей жизни, которой отмечены высшие поэты современностп. Поэтому Державин и Некрасов самые близкие нам теперь поэты. Начала Державинское и Некрасовское, — начала восторга и со-стра-данпя, начала современной нам Русской поэзии.

При всем их внешнем, и внутреннем, несходстве, общего у Державина и Некрасова то, что они поэты более чем личные, — гражданские, национальные, политические ( гооп роНИкоп ), словом поэты общей жизни. И другие поэты (Пушкин, Тютчев) писали стихи на политические и общественные темы, — но подлинно «гражданские» поэты, как Державин и Некрасов отличаются от других тем, что их творчество устанавливает некоторый знак равенства между общим и частным, и что ими жизнь общая переживается, как неотдельная от своей. У Державина рамки личного раздвинуты настолько,

что включают высокие п обширные переживания торжествующей России; у Некрасова, наоборот, «страдания народа» как бы сжимаются до совпадения со страданиями личными.*) Но и у того и у другого общее слито с личным, и поит — чувствилище «общества». Отсюда свойственная обоим поэтам гиперболичность, некоторое, как бы, отсутствие чувства меры, столь резко отделяющее их от великого гуманиста и «личника» Пушкипа.

При таком сходстве, такое же, если не еще большее различье; Победный, восходящий, мажорный строй Державина — «Необычайным я пареньем От тленна мира отделюсь». II мученический, нисходящий, минорный у Некрасова — «Холодно, странничек, холодно, Холодно, родименькой, холодно».

В поэзии предреволюционной, поскольку она была «гражданской», господствовало начало Некрасовское. Начало Державииское, после больше чем столетнего сна, впервые вновь зазвучало в поэзии, гражданской п негражданской, наших дней..

Когда после 1905 года впервые были услышаны гражданские, «некрасовские» стихи символистов, на них мало обратили внимания, разве что удивились, как это «декаденты», начавшие реакцпей против «гражданской поэзии» 80-х годов (которая не была, конечно, ни гражданской, ни поэзией, а всего только интеллигентским дребезжанием), вдруг занялись не своим делом. На поверхности «общественного» сознания эпоха Третьей Думы была одной из самых благополучных, наименее трагических эпох Русской истории. Новая, обуржуазенная, интеллигенция устраивалась не на вулкане. Был Золотой Век эстетики и экономики. Революция исчезла. Мы обогащались и развивались, и с высоты Аполлона и Речи посматривали с презрением на допотопное Русское Боштство. Но в глубине национальной жизни происходило другое. II то, чего не слышали газеты, слышали поэты. Гражданская поэзия Блока (ив меньшей мере Белого) была ветром из близкого будущего, ветром —

*)У Некрасова есть и другой путь совпадения с общим , с этими несходный, путь подлинного народного, сверх-индивпдуального творчества («Коробейники» «Кому па Руси жить хорошо» и т. д.) в котором «страдания» уже преодолеваются общностью.

С Галицнйских кровавых полей за которым вставали

Неслыханные перемены, Невиданные мятежи.

Новое, высокое бремя пророчества и со-чуветвования с еще не наставшими страданиями народа принимали на себя поэты, и особенность этого факта подчеркивалась тем, что принимал это бремя, самый индивидуальный, самый замкнутый, самый бесплотный из поэтов. Не менее удивительно была пророческая и некрасовски со-чув-ственная настроенность у поэта еще более личного, (и к тому же гораздо менее стихийного и очень «только-человеческого») — Анны Ахматовой, в стихах ее написанных в июле 14-го года. И еще удивительнее, может быть, первые звуки «Державинской» гражданственности, (первые раскаты революционного грома) в поэмах написанных в глушайшпе для Революции годы войны, — шарлатаном и шутом, ходившим еще тогда в желтой кофте и никем из революционеров в серьез не принимавшимся — Владимиром Маяковским. Все эти предчувствия не были случайны и разрознены, — они органически и неразрывно входил в целое творчества каждого из этих поэтов (теряли даже свою понятность вне связи с этим целым). Вместе же они сливались в один грозный гул надвигающихся Событий.

Переставши после Революции быть пророчественной, «Некрасовская» линия не

сразу умолкла и не сразу ослабла. Наоборот, самые, может быт, сильные ее создания возникли после События — Двенадцать Блока, лучшие гражданские стихи Ахматовой. Но общая тональность русской поэзии стала меняться. Ее равнодействующая впервые после многих поколений из нисходящей стала восходящей: Есть символический смысл в дате и в имени книги Бориса Пастернака, написанной летом семнадцатого года, — Сестра Моя Жизнь: на человеческой памяти ни один русский поэт с такой сестрою не братался.

В младшей, после-революционной поэзии господствует мажорная, восходящая, «Державинская» тональность. Державннское начало воскресло в поэзии Гумилева, Маяковского, Пастернака, Марины Цветаевой. (То, что эти поэты существовали уже до 17-го года, кроме общеизвестного факта, что история не считается с хронологией, только подтверждает пророческую природу поэзии).

Кроме мажорности, этих поэтов об'едипяет еще одна черта, —

Д. СВЯТОПОЛК-МИРСКИЙ

то, что можно было бы назвать их не-, или сверх-человечностью. В этом опять, они через голову 19-го века подают руку Державину. Узкие границы человеческой меры, предписанные нам Пушкиным и укрепленные великими реалистами — перейдены. Мир возвращается в поэзию. Северное Сияние Ломоносова перекликается с Солнцем Маяковского, и золотые стерляди Державина с красными быками Гумилева. И не только 18-ый век (наше средневековье, по верному слову Кохановской, и, конечно, раннее средневековье космических мифов, а не схоластиков и трубадуров) приближается к нам. До-Петровская Россия, Аввакум и Игорь, и вся народная поэзия (уже не в сентиментально-славянофильском преломлении) становятся нам ближе. «Вдруг стало видно далеко во все концы света», слова Гоголя, знаменательно стоящие эпиграфом к одному из удивительнейших стихотворений Сестры моей жизни. И Россия, как единство, как один рост, «от князя Игоря до Ленина» для нас реальнее и зримее, чем была когда пибудь.

И еще одно — современная, рожденная из декадентства, «оторванная от почвы», настойчиво-индивидуальная и оригинальная поэзия наших дней, чуть ли не впервые за все существование нашей литературной поэзии, перекликается с поэзией народной — с современной частушкой.

Кн. Д. Святополк- Мпрскии

ТРИ столицы

Старая тяжба между Москвой и Петербургом становится вновь одной пз самых острых проблем русской истории. Революция — столь богатая парадоксами — разрубила ее по славянофильски. Впрочем, сама проблема, со времени Хомякова и Белинского, успела изменить свой смысл. Речь идет уже не о самобытности и Европе, а о Востоке и Западе в русской истории. Красный Кремль — не символ национальной святыни, а форпост угнетенных народов Азии. Этому сдвигу исторпи соответствует сдвиг сознания: евразийство расширяет и упраздняет старое славянофильство. Но другой член антитезы, западничество, и в поражении своем сохраняет старый смысл. Дряхлеющий, зарастающий травой, лишенный имени Петербург духовно живет своим отрицанием новой Москвы. Россия забывает о его существовании, но он еще таит огромные запасы духовной силы. Он все еще мучительно болеет о России и решает ее загадку: более, чем когда-либо, она для него сфинкс. Если прибавить, что почти вся зарубежная Россия — лишь оторванные члены России петербургской, то становится ясным: Москва и Петербург еще не изжитая тема. Революция ставит ее по новому и бросает новый свет на историю двухвекового спора.

I

Как странно вспоминать теперь классические характеристики Петербурга, из глубины Николаевских годов: Петербург — чиновник, умеренно-либеральный, европейски-просвещенный, внутренне черствый и пустой. Миллионы провинциалов, приезжавших на берега Невы обивать пороги министерских канцелярий, до самого конца смотрели так на Петербург. Оттого и не жалеют о нем: немецкое пятно на русской карте! Уже война начала его разрушение. Похерила ненавистный «бург» эвакуировала Эрмитаж, скомпрометировала немецкую науку. Город форменныых виц-мундиров, уютных василеостровских немцев, шикарных иностранцев — революция слизнула его без остатка.

Е. БОГДАНОВ

Но тогда и слепому стало ясно, что не этим жил Петербург. Кто посетил его в страшные, смертные годы 1918—1920, тот видел, как вечность проступает сквозь тление. Разом провалилось куда-то «чрево» столицы. Бесчисленные доходные кубы, навороченные бездарными архитекторами четырех упадочных царствований, — исчезли с глаз, превратились в руины, в пещерное жилье доисторических людей. В городе, осиянном небывалыми зорями, остались одни дворцы и призраки. Истлевающая золотом Венеция и даже вечный Рим бледнеют перед величием умирающего Петербурга. Рим — Петербург! Рим опоясал Средиземное море кольцом греческих колонн, Ото)! и мыслей. Рим наложил на южные народы легкие цепи латинских законов. Петербург воплотил мечты Палладио у полярного круга, замостил болото гранитом, разбросал греческие портики на тысячи верст среди северных берез и елей. К самоедам н чукчам донес отблеск греческого гения, прокаленного в кузнице русского духа. Кто усомнится в том, что Захаров самобытнее строителей римских форумов, и что русское слово, раскованное Пушкиным, несет миру весть благодатнее, чем флейты Горация и медные трубы Вергилия?

Поделиться с друзьями: