Via Baltica (сборник)
Шрифт:
Я сидел в допотопном автобусе – это была еще одна разновидность «Икаруса». Он пыхтел на подъемах, дребезжал всем своим металлическим существом, но неуклонно двигался к Каунасу, цели своего путешествия (возможно, последнего). В нем ехали все свои, те, что входили на остановках, здоровались с пассажирами и начинали обмениваться новостями: похороны, пожары, драки, автоаварии – добрых вестей я не услышал до самого города. Там в станционном буфете я взял коньяка и кофе и накупил газет, не побрезговал даже листком «На страже народа» [36] – нет ли моей фотографии? Даже не улыбнулся – устал улыбаться. И не над чему было. Как подняться над этим угарным городом, душой воспарить? Над этим конвертом с ленинской лысиной, над вялым свинцом Каунасского моря? Над всеми военными и комиссиями… ведь рождаешься вольным, свободным, лысым? Да. Меланхолия – это еще не конец света. Поэт давно возвестил:«.. человек, тебя задушат мелкие дела земные!» Еще бы, натурально задушат. Раньше или позже. И даже великие, даже мировые дела тогда покажутся мелкими, так листья берез и акаций осенью похожи на медные пятаки. Меня передернуло от такой плоской метафоры, я стал озираться по сторонам. Мы ехали пригородом, где-то здесь располагался приют для чахоточных.
Землю уже присыпал сухой снежок. Хоть немного, но веселее. Проглянуло
А Даниеле я нашел во дворе! Она бродила по больничному саду, закутанная до ушей во что-то бесформенное. Живая, раскрасневшаяся; увидев меня, схватилась за сердце, а через мгновение просияла сквозь все свои утеплительные обмотки – и раскрыла объятия. Я чертыхнулся: зачем выпендриваться, а? Так ты себя никогда не вела! Но, когда я приблизился, не бросилась мне на шею. А целоваться тут было строжайше запрещено. Так мы стояли друг против друга. Она улыбалась, я нет. И оба молчали. Потом она дернула меня за рукав: ого, как тебя приодели! Пошли, поболтаем, раз уж приехал. Мы устроились в теплом полуподвале. В ней был какой-то надлом, я сразу почуял. Или мать ее так накачала? Правда, я не умею видеть насквозь. Когда мы все уже, кажется, обсудили, она просто сказала: «Повезло тебе, шельма». – «Разве?» – я поднял брови. Разве? «Меня полюбили», – шепотом сообщила Даниеле, по-настоящему полюбили! Тоже чахоточный, лечиться-лечится здесь, скоро полгода… Вот. Так загорелся, что просто не верится. Я вспомнил потом: у чахоточных эти дела совершаются быстрее и проще – для экономии сил и чувств. И Даниеле я знал не первый день: она не сорила такими словами. А ты? – спросил и похолодел: ведь внутренне я уже согласился. Глубоко в душе у меня, мерзавца, вдруг полегчало. Но: «А ты, Даниеле, а ты?» Она нерешительно пожала плечами: «Откуда я знаю. Мне с ним хорошо…» Она говорила прямо, как все в их роду: «Мы с Викторасом ни от кого не прячемся». Он сегодня на похоронах, его нет. Ах, Викторас. Как и Винцентас, еще один победитель ! Только не говори, что мы остаемся друзьями, не надо, Даниеле сама спешила помочь мне… Я рада, что ты приехал, правда. Соскучилась по тебе ужасно. Но это неважно. Если попадешь в эту армию, как-нибудь напиши. Ага, и Даниеле не верит в успешное завершение моей мелодрамы! Что ж, ее правда. У меня что-то лопнуло, и я поклялся: умру, а не сдамся, подохну, а не выброшу белый флаг! У меня еще, видно, были запасы азарта и мальчишеского упрямства!
Выпросила затяжку – только одну! – затянулась три раза (хотя курить и в полуподвале было строжайше запрещено) и вернула мне сигарету. Любить, пить и курить – три главных занятия легочников, я ничуть не преувеличил. Ага, Викторас. Бывший боксер, трехкратный чемпион Прибалтийского военного округа во втором полусреднем весе. Как Ричардас Тамулис. Так он русский? Нет, как и ты, чистый литовец, из-под Панявежиса. И чахоточный? А что, ты думаешь, таких не берет чахотка? Ну все-таки… Наследственность, все в их семье болели. Вот и сегодня хоронят дядю, тоже туберкулез. Ты не думай, как будто оправдывалась Даниеле, он не дурак. Тут работает, в библиотеке, читает много. Бросил курить и меня заставляет – она изобразила улыбку. Конечно, трагедий не пишет – она усмехнулась. Расхохотался и я – досада и горечь вдруг делись куда-то, как будто паутину смахнул с лица. Я наклонился и поцеловал Даниеле в губы – она съежилась и не сказала: это последний раз. Я так ей был благодарен, даже слов не нашел.
– Знаешь что, – вдруг сказала она. – Поехали вместе в город. Соскучилась по суете!
Я вопросительно посмотрел на нее: с чего это?
– Меня выпустят, будь спокоен. – Она уже все решила. Помахала той денежкой. – Глупая мама, тут взяток никто не берет, а мы развлечемся, правда?
Она быстро переоделась и выбежала из ворот: поехали!
Удалось просочиться в «Тульпе», самое роскошное заведение на аллее Свободы, но все двухместные столики были заняты. Администраторша подсадила нас к юной паре, и я не очень-то удивился: это был литератор, угощавший меня на курорте. Но теперь он был не с супругой, а с нежной феей. Я поздоровался, он покраснел как рак. Может, решил, что я сейчас его выдам? Этого не хватало! Я попросил, чтобы нам подыскали другое место, но администраторша выпучила глаза: тут вам не театр, это – «Тульпе»! Ах да, я совсем забыл. Ладно, спасибо. Ничего страшного: пустой разговор, приглушенная музыка. Даниеле выпила рюмку кагора (помнишь?), а я пил «Старку». Поэт и муза предпочитали рислинг и настоятельно предлагали нам. Он привез стихи в Каунас, в «Нямунас» [37] . Даже поговорил с редактором – будут печатать, с фотографией, ну а что у тебя, ты как? «Отлично! – отреагировал я. – На той неделе везу свою драму Мильтинису» [38] ! Мильтинису? – поразился он, а фея так и застыла с бокалом в руке. Не врешь, самому Мильтинису? Конечно (я решил не жалеть его), все может статься, но ведь сам заказал… Поверил. Клюнул, дурак. И пусть. Даниеле едва сдерживала улыбку. Мы уже не жалели, что нас подсадили к этой парочке, наоборот.
Уехал я в тот же вечер на поезде. Какой-то инстинкт подсказал: к себе не иди. И нашептал: попробуй к Люции. Должна же она появиться дома! А Бладжюс? Что Бладжюс? Даже лучше, если он там: что-нибудь посоветует!
Но Люция была одна. Бросилась мне на шею: как хорошо! Как хорошо! А завтра ты меня не нашел бы! Слово за слово: Антанас уже там, в Индии, понимаешь? Иронически: советский народ помогает дружественным индусам одолеть колониальное наследие – туберкулез! Давно знакомые лозунги. Что ты, совсем не одни, там представители всех братских республик. Она говорила как заведенная: рассказывала и варила кофе, яичницу жарила – и продолжала рассказывать, говорила без умолку за едой, прихлебывала из рюмки и говорила: представь, целый год в Индии! Кто бы мог подумать! А я и подумал: как будто здесь уже все здоровы! Осекся, но Люция ничего не услышала, она продолжала рассказ: будем ездить и там на автобусе, но попробуй вообразить – все новое, все новейшее, все! Уже прививки сделала от разных тропических хворей, в том числе – от чумы! Антанас поехал с передовой командой – готовит нам почву! Только благодаря Антанасу еду, вот повезло! Антанаса русские очень ценят, его прикрывает главный фтизиатр Союза! Ну из-за отца, понимаешь. И еще беспартийный. Конечно, Индия не западная страна, но все же. Нет, я не такая наивная, знаю, что среди медиков полно стукачей, но это неважно. Год в Индии, год! Она была как безумная, и только под утро мне удалось – фрагментарно, с известными умолчаниями (за счет Грасильды и проч.) – поведать историю любви и болезни. Люция слушала не очень сосредоточенно, все за исключением Индии с ее горами, джунглями и тропическим океаном теперь ей казалось ей банальным и незначительным. Когда я договорил,
она будто вернулась из Калькутты под своды Старого города, задумалась и грустно сказала: детка, тебе же каюк. Они до тебя все равно докопаются, не сомневайся. Вскипела, когда я упомянул об идее с ее помощью заразиться чахоткой. Осел! – закричала. – И не надейся! Лучше сама побегу к военкому, сама тебя сдам, чем… не заикайся об этом больше! Ни в какие ворота! Ты знаешь, сколько я насмотрелась за это время, знаешь? Так лучше не знай! Так кричала, что даже охрипла. Рухнула в кресло – а до этого металась по всей людской – отдышалась и заключила:– Надо тебе помочь. Но как? Долго ты собираешься прятаться?
– Призыв еще не закончился, неделя осталась.
Она помолчала. Потом резко спросила:
– Хочешь тут пожить? Будешь тихо сидеть неделю, или сколько там, до конца призыва, носа на улицу не высовывай.
Примерно на это я и рассчитывал. Кто мог знать, что они вдвоем соберутся в Индию. Но что-то подобное мне мерещилось. Мне даже от радости даже жарко стало. Покой, тишина, полный шкаф отборной литературы. Замкнутый двор, приятное ощущение безопасности. Смогу писать, читать, мыться холодной водой и молиться своим и общим богам. Люция быстро заметила: мальчик отмяк, размечтался. И плеснула ушат ледяной воды. Как те деревенские мстители в палатку Реми и Сале под липами:
– Не радуйся чересчур-то. Учинить тут бардак не получится. Здесь еще будет жить одна женщина. Знаешь кто? Математик, у которой мы как-то… Хочет устроиться в Вильнюсе, ищет работу, даже уже нашла, кажется. Недельку побудешь один, а потом придется делить кров с Моникой – забыл, как ее зовут?
Забыл. Забыл и ее саму. Словно все это было когда-то в глубокой древности. Только теперь всплыло: мы с Люцией выныриваем из ночи, а она, загорелая до черноты, стоит на берегу около своего уютного домика и злорадно смеется: все, развратники, кончилось ваше время! Меня как будто ударили пыльным мешком:
– Ясно. Но ты ее предупредишь? Чтоб ни гу-гу. Никому ни слова!
– А то я не догадаюсь? – огрызнулась Люция. – Ты ее, кстати, совсем не знаешь. Всю дорогу терзается, что пролезла в партию. А обратного хода нет.
Но я в людской так и не встретился с Моникой Матулените. Не пришлось нам делить скромный завтрак. И она не смогла мне поведать о своих стародевичьих грезах. Ожидая ее прихода, я утвердился в мысли, что никакие сексуальные осложнения нам не грозят. Ничто меня не могло заманить к ней в объятия. Но обошлось вообще без нее, а почему – скоро узнаете. Больше рассказывать некому: Эльза стала Эльзой Сенатор, Даниеле переметнулась к боксеру, а Люция, как ни в чем не бывало, завтра улетает в Москву, а оттуда – в джунгли к замечательному автобусу с кондиционером и сверкающими новейшими прибамбасами… А с кем еще откровенничать? С молодым поэтом, толкающим первую книгу? Да и рассказывать вроде нечего. Остается лишь эпилог всей этой дурацкой истории. Довольно печальный, вполне типичный и поучительный – в случае, если бы та эпоха никуда не девалась. Любой, положа руку на сердце, даже самый отважный ненавистник Совка, тогда и вообразить не мог, что крушение не за горами. В семидесятом чудовище было (или казалось) несокрушимо. Все ему приносили жертвы – многие добровольно, от чистого сердца… Но сегодня мой эпилог лишен поучительности, в нем одна горечь. Вялая, мало кому интересная реминисценция. Но предчувствую и другое: крутится колесо – необязательно времени или истории, – и все, что давно похоронено и отпето, вдруг становится важным для тебя самого и, что удивительно, для других, которые все еще помнят исчезнувший микроклимат. И вот что страннее всего: то время становится притягательным для людей, которые в нем никогда не бывали, не дышали и не любили, не пьянствовали, не харкали кровью, которых не гнали с вокзалов, из подворотен, учреждений и институтов, не осуждали за странный взгляд, длинные волосы, брюки-дудочки или клеш. Знаю, что их немного, но со временем будет больше, и хотя подобная ностальгия вряд ли станет явлением массовым (и станет вообще явлением), все-таки даже такая реминисценция (необъективная, затянутая, сентиментальная) может помочь будущему исследователю нашей поры. Конечно, если он будет беспристрастен, внимателен и придирчив к источникам. Вот на что я надеюсь. Но это случится нескоро, очень нескоро. И печалиться не о чем – большое действительно видится на расстоянии. На том расстоянии, которое отделяет нынешних нас от Люблинской унии [39] или восстания 1863 года. Но это, скорее, мои догадки, пустые претензии и надежды. Другим поколениям интересны совсем другие предметы, не имеющие касательства к специфически нашим привычкам, негласным конвенциям, фобиям, кодексам чести (точнее – бесчестия). Правнукам многое будет казаться смешным и глупым. Примитивным и неразумным. Таковыми сегодня нам кажутся известные только по книгам интеллигенты начала века – узкогрудые, с лоснящимися рукавами, со скрипками в тонких пальцах, стихотворствующие, чахлые, пылкие и слезливые пустозвоны. Не всем, конечно. Мне, например, понятно: только из их воспаленных легких вырывались клочки будущей справедливой и осмысленной жизни.
Но я опять куда-то забрел. Подумалось: вот я снова ночую в этой людской. И снова не прикасаюсь к Люции. В этот раз даже мысли такой не возникло. Люция уже тихо посапывала перед великим рывком на Восток, а я все ворочался. Мне вдруг сделалось ясно: эта крепость не укроет меня от меня. Краткая остановка над краем ямы. Я настолько приблизился к ней, что могу наклониться и посмотреть, далеко ли до дна. Разглядеть в ней таких же самоуверенных недотеп, как я. Увидеть, как они там цепляются за малейший выступ, сооружают ступени из комьев глины и раз за разом срываются вниз. Я отгонял грозные мысли, но они возвращались и не давали заснуть почти до утра. Потом я забылся, и Люции пришлось меня долго трясти и даже поливать из чайника. Она была бодрой, говорила уверенно, с пониманием и иронией.
– Тебе в тюрьме приходилось сидеть? Ясно, что нет! Придется напрячь воображение. Мой совет: хоть неделю – ни ногой за порог.
– А кофе? Газеты?
– Обойдешься без прессы. А кофе хватает. Есть радио, много пластинок. Эй! Братец, ты слушай, про что я тебе толкую! Так вот: по телефону лучше совсем не звони. Мы с Антанасом подозреваем, что нас подслушивают. Не поручусь, но… Да, вот еще. Соседи. Соседей практически нет. Только та, кривая, ее я вчера предупредила.
– Когда? Мы же не расставались?
– Говорю: она знает про тебя и Матулените. Самое главное для тебя – спокойно дождаться ее приезда. И все войдет в колею. Знаю, что нелегко. Столько соблазнов! Улица Горького , универка, хиппи и в довершение «Вайва» [40] . Знаю, там собирается твой контингент. Но не забывай: там и чужие бывают. Совсем чужие!
Было чуть больше семи. Мы уже пили вторую порцию кофе. Самолет на Москву отбывал в десять с чем-то. Времени – море. Люция могла еще долго читать мне проповеди. А я мог дурачиться и перечить – все равно ведь не выгонит. Но я молчал, как будто со всем соглашался и был готов подчиниться.