Воспоминания о Тарасе Шевченко
Шрифт:
преклонить голову: «куда, говорили они, мы пойдем, глаголы живота вечного имаши».
Вдохновителем киевской группы последователей проповедника глаголов живота вечного
был сам Шевченко. Все они были равны, но тот был среди них первым, кто был им всем
слугой.
Братство, ничем, кроме дружбы, не связанное, взирало на Шевченко как на светоча, и
это было справедливо.
Оглядываясь назад, можно не боясь кощунства сказать о его великой, хотя и задавленной
горем душе: «Он бе светильник горя и света». Шевченко
озарения ниспосланного свыше. (Мы и о самих себе думали так же, несмотря на наше
христианское смирение. Скажу больше: если бы мы не думали так, то и не смогли бы
подняться до великого замысла — высвободить свой народ из духовной нищеты, а
украинского крепостного из духовного и социального рабства.)
Не могу умолчать и о том, что мы крепко помнили слова св. Павла: «Братья мои, не
будьте детьми по разуму. Будьте детьми сердцем, а разумом взрослые». Нам было хорошо
известно бесчестие мира сего и слепой деспотизм Пилатов-игемонов наших, а также
злосчастных книжников и страшных в своих целях фарисеев. И потому у нас не было
никакого записанного на бумаге устава, либо договора, либо записей о нашей деятельности,
направленной на спасение нашего народа. «Будем неуловимы, как воздух» — таков был
девиз нашей проповеди.
До 1845 года наша деятельность проходила в благодатной тишине. Осенью 1845 года я
расстался с киевскими апостолами народной свободы и переехал на службу в столицу.
Счастливая судьба свела меня близко с одним из лучших людей среди тех, кто тогда был
в русском Вавилоне, с близким другом Пушкина — Плетневым. Еще не прошло и десяти
лет после смерти Пушкина. В столице еще всюду ощущался его дух, который будет жить
вечно в животворящем слове погибшего поэта и который нигде так явно не присутствовал,
как в доме у его ближайшего друга. Только в царстве небесном, пожалуй, могло мне быть
так хорошо, как возле этого доброго, чистого, ясного, высокого и простого сердца. Однако
не о Плетневе моя речь.
У меня не было никаких тайн от этого человека; я занимался окончанием своей «Черной
рады» и часто писал письма украинским апостолам свободы. В письмах своих я был
«неуловим, как воздух». Плетнев непрестанно остерегал меня. Это был человек чистый, как
голубь, и мудрый, как змея. Как-то я сказал ему: «Петр Александро-/145/вич (конечно, не
по-украински), вот вы были наставником великого князя. Почему вы не сделали из него
человека, такого же, как вы, чтобы у нас когда-нибудь царствовал благородный человек?»
Выслушав этот наивный вопрос, наперсник Пушкина (так бы я его назвал), рассердился на
меня. «Вы мечтатели, — горько сказал он, покраснев от благородного гнева. — Вы того не
знаете, что пока я с ним час или два беседовал, под дверьми уже стоял десяток чертей, и от
меня он попадал прямиком в их сети».
Мой советчик рассказывал мне
обо всем, что делается в столице, и, как сыну, советовалбыть осторожным, хотя я считал, что неуловим в своих письмах, как воздух. Однако теперь
я понимаю, что письма мои в те времена были полны «евангельского простодушия»,
которого так боится лукавый мир, и весьма далеки от мудрой осторожности, которую такой
знаток сердец, как Плетнев, считал единственным спасением для людей чистых и тихих. К
несчастью, я узнал или, вернее сказать, догадался из переписки, что мои киевские братья
задумали что-то иное, более широкое и опасное, чем наша первохристианская коммуна. Мне
казалось, что мое горячее участие в их судьбе дает мне право укорять и наставлять. Так что,
когда я в таком горячем тоне писал письма в Киев, в них слишком явно проявлялось мое
отношение к человеческой подлости и узаконенным беззакониям.
141
Впоследствии письма этого наиболее безоблачного периода моей жизни оказались у
«премудрого» генерала Дубельта и еще более «мудрого» графа Орлова и привели их обоих к
«разумному» рассуждению в духе инквизиции: будто я стремился стать гетманом на
Украине и был самым главным в небезызвестном обществе святых братьев Кирилла и
Мефодия, которое киевляне организовали в мое отсутствие. К несчастью, балуясь иногда
старинным обычаем, я подписывался: «писано собственноручно», что по-украински звучит
как «рукой власною», они же сделали из этого .«рукою властною» и, конечно же,
утверждали, что подразумевалась гетманская власть. Доказывать обратное было бесполезно.
Однако об этом позднее.
II
В начале 1847 года проездом за границу я гостил на Украине, и не могу не вспомнить,
что, пожалуй, не было на Украине более счастливого человека в те времена, чем я.
Достаточно сказать, что ехал я тогда прямехонько к учителю и другу Пушкина В. А.
Жуковскому, в кармане у меня было письмо от Плетнева, которое начиналось словами:
«Посылаю к вам второго себя», а у Жуковского тогда жил Гоголь.
Я был в упоении от счастья и застал своих киевлян также в прекрасном настроении,
однако самым счастливым среди них был Шевченко. Все они уже тогда, как единое сердце,
ощущали, что поэт Шевченко подает грандиозные надежды. Уже тогда его муза со всей
присущей ей силой восстала против ничтожества сильных мира сего, и именно поэтому его
новые произведения были мне совершенно неизвестны. Просто никто не считал возможным
посылать мне в столицу его замечательные плачи и пророчества. И совершенно естественно,
что для меня, обновленного соприкосновением с пре-/146/красной душой Плетнева, они
были откровением. До переезда в столицу душа моя была полна надежд, которым — увы! —
было суждено сбыться еще очень нескоро. Теперь пророческий плач и пророческие