Воспоминания о Тарасе Шевченко
Шрифт:
расцеловал бы его. Не знаю, воображение ли мое помогало мне в этом случае, но мне
132
чудилось, что в голове поэта «коїться» что-то чудное, формируется, /136/ быть может, целая
поэма, которой не суждено выйти в свет и которая останется невысказанным словом. Мне
хотелось передать Тарасу мечту мою, но я боялся нарушить эту созерцательную тишину
поэта и, кажется, хорошо сделал.
— Ходім, — сказал он, поднимаясь.
Мы сошли с горы на Крещатик; расставаясь, я просил его бывать у меня.
—
Я сказал.
— А, — отвечал он, — то великий пан. Нам, мужикам, туди не можна.
— Но у этого пана, — возразил я, — тоже живут мужики, и первый из них — я.
— Правда? — спросил он, крепко сжав мою руку. /137/
— Правда, — отвечал я.
— То добре.
Мы расстались.
Когда все это было, определительно сказать не могу; знаю только что весною 1846 года,
ибо в дневнике моем, откуда я заимствую все это, дни и месяцы не обозначены. Мая 26
Тарас Григорьевич был в первый раз у меня с В. П. и Н. П. А-выми, из которых первый (уже
покойник) был жандармским, а последний армейским офицером. Вместе с ним был,
кажется, и А. С. Чужбинский с четками в руках, серьезный и неразговорчивый. Несмотря на
это, все были, как говорится, в ударе. Тарас, с которым я успел уже сблизиться, читал
разные свои стихотворения и между прочим отрывок из поэмы своей «Иоан Гус».
Несколько стихов из нее доселе не вышли из моей памяти:
Народ сумує там * в неволі,
І на апостольськім престолі
Чернець годований сидить:
Людською кровію він шинкує,
У найми царство віддає.
Великий боже! Суд твій всує
I всує царствіє твоє...
* В Риме.
Не могу забыть снисходительности поэта к таким убогим стихоплетам, каким был я,
грешный, во время оно. Шевченко заставлял меня читать мои тогда еще не печатанные
изделия и, помню хорошо, что некоторыми главами из «Дневника», помещенного в
собрании моих стихотворений, оставался чрезвычайно доволен. У меня доселе хранится
рукопись этого семейного рассказа, [на котором Тарас мазнул на полях следующих стихов
прескверным своим почерком «спасыби, панычу».
Небесный гость-переселенец,
Лежал в объятиях младенец.
Прильнув ко груди молодой
Своей кормилицы родной, —
И мать счастливая, шутя,
Ласкала милое дитя,
И грустный взор ее прекрасный,
Взор тихий, полный неги страстной,
Понятливо наедине
Тогда покоился на мне...
133
Вытянув от Тараса согласие на посвящение его имени одного из моих стихотворений, я
просил его написать что-нибудь и мне на память.
Тарас обещался, но не исполнил своего обещания. Г. Ч-кий был добрее: он через
несколько дней прислал мне стихотворение, написанное его собственной рукою [...]
В. П. А-ч, юморист и остряк, какими бывают только малороссы, сыпал самые
уморительные
анекдоты; мы помирали со смеху. Тарас часто повторял, хватаясь «за боки»:«Та ну-бо, Василю, не бреши!» После чаю [«с возлиянием»] Тарас [стал веселее и,] седши к
фортепьяну, начал подбирать аккомпаниман, что, однако ж, ему не удалось.
— Паничу, — сказал он наконец, — чи не втнете нам якої-небудь нашенської?
— Добре, — сказал я и запел: — «Злетів орел попід небо, жалібно голосить...»
— Сучий я син, — сказал Шевченко по окончании песни. — коли ви не козак!.. Козак,
щирий козак!
[В. А-ч тоже сел к фортепьяно и, бренча как попало, запел самым прескверным образом:
«ты душа ль моя». Тарас рассердился и, подошедши к певцу, сказал резко: «це свинство,
свинство! Коли не піп, то не суйся в ризи. Дурень єси, Василь!»
Это незначительное само по себе обстоятельство чуть не расстроило прекрасно начатого
вечера. Тарас сидел пасмурный и неохотно отвечал на вопросы и приставания В. А-ча.
Подали закуску. Шевченко повеселел, а дальше и совсем развязался: он принялся читать
стихотворения, наделавшие ему потом много беды и горя.
— Эх, Тарасе, — говорил я. — Та ну-бо покинь!
Ей же богу, не доведуть тебе до добра такі погані вірші!
— А що ж мені зроблять?
— Москалем тебе зроблять.
— Нехай! — отвечал он, отчаянно махнув рукой. — Слухайте ж ще кращу!
И опять зачитал.
Мне становилось неловко. Я поглядывал на соседние двери, опасаясь, чтобы кто-
нибудьне подслушал нашей слишком интимной беседы. Вышедши на минуту из кабинета,
где все это происходило, я велел моему слуге выйти ко мне через несколько времени и
доложить, что, мол, зовет меня к себе...
Гости оставили меня.]
В июне (1846 г.), не помню, которого числа, зашел я к Шевченку в его квартиру на
«Козьем болоте». Жара была нестерпимая. Тарас лежал на диване в одной рубашке. Сняв с
себя верхнее платье, я повалился на кровать. Разговаривать не было никакой возможности:
мы просто разварились. Отдохнув несколько, я принялся осматривать все, окружавшее
меня: бедность и неряшество просвечивались во всем. На большом столе, ничем не
покрытом, валялись самые разнородные вещи: книги, бумаги, табак, окурки сигар, пепел
табачный, разорванные перчатки, истертый галстук, носовые платки — чего-чего там не
было! Между этим хламом разбросаны были медные и серебряные деньги и даже, к
удивлению моему, полу- /138/ империал. В эту пору подошел к окну слепой, загорелый
нищий с поводырем. Я встал и взял какую-то медную монету, чтобы подать.
— Стойте, — сказал Тарас, — що це ви йому даете?
Я сказал.