Высокие тополя
Шрифт:
— Все пухнешь, Марья, — сказал Елкин толстозадой, краснощекой буфетчице. — Королевская жизнь у тебя, ядрена твоя палка. В тепле, на дармовом хлебе и работенки почти никакой. Он причмокнул от удовольствия.
— Эх ты, сатана несчастная! — ответила буфетчица. Голос грубый, сердитый, а сама улыбается. — Я ишо за прошлогодние насмешки твои с тобой не рассчиталась.
— Так это же не насмешки. Это же натуральный факт, что ты каждый год по пуду прибываешь.
— А ты чё вешал, поднимал меня?
— Поднимешь тебя. Раз поднимешь, второй раз поясницу не разогнешь.
— Не язык
— И не даром, я тебе скажу…
— Скажи. Договаривай давай.
— Не даром ты, Марья, трех мужьев уморила.
— Что? — у буфетчицы задергалась левая подглазница. — Каких это трех мужьев ты мне приплетаешь? Ты откудов взял этих трех мужьев?
Посмеиваясь и покачиваясь, будто пьяный, Елкин прошел к окну и сказал девушке, сидевшей за столом:
— Не чавкай, некультурно.
— Пошел-ка ты знаешь куда? — девушка опасливо отодвинулась в сторону.
Тася всем своим видом старалась показать, что с Елкиным знакома только официально.
Елкин принес бутылку вина и, стакан за стаканом выпив его, крикнул буфетчице:
— У меня все челюсти свело от твоей кислятины. Несерьезный ты человек, Марья. Серьезные люди спиртом и водкой торгуют.
— Мели Емеля — твоя неделя, — отозвалась буфетчица.
— А языкастый же, прыткий же ты, — сказал длинный и гибкий, как лоза, парень, проходя мимо Елкина.
— Прыткость она, милок, в каждом нормальном человеке есть. И только в дохлятинах прыткости нет.
Парень остановился, проговорил:
— Так, так. Ну, а еще чего скажешь?
— Скажу, что ты молодец. Если ты не молодец, то и свинья не красавица.
— А ну выйдем на улицу, поговорим.
— После ужина давай. На голодный желудок и разговор не разговор.
— Трусишь?
— Я-то!
— Ты-то.
Елкин улыбался и почти дружески смотрел на парня. Тася подивилась его выдержке.
Она сидела, не двигаясь, упершись взглядом в тарелку со щами. За окнами подвывал ветер, и было слышно, как булькает вода, видимо, начался дождь.
В чайную ввалился шофер: весь мокрый, пошатывавшийся от усталости.
— Амба! Намертво сел, дня на три ремонту.
— Значит, надо пить, — махнул рукой Елкин. — Грешно ничего не делать.
— Что верно, то верно.
До чего же много ели они: щи, пельмени, кашу, винегрет, селедку — все без разбора и без конца пили. Ругались: «Черти еловые», «Ядрена твоя палка», «Елки-моталки». Вроде бы цензурно, а слушать противно.
Сидели, пока чайную не закрыли. Перед закрытием хотели взять еще одну бутылку вина, но буфетчица зашумела:
— Хватит. И так четыре бутылки выдули.
На улице была тьма кромешная и лил дождь. Тасины боты наполнились скользкой жижей, мокрая холодная одежда прилипла к телу. Тася вся мелко дрожала.
— Долго, видно, куковать здесь придется, бей его в нос, — с веселым смешком проговорил Елкин.
— Завтра может и не быть дождя, — сказала Тася.
— Дождь-то он может и не будет, а по дороге-то и на тракторе не проберешься. Кумекать надо, лапушка ты моя. — Он попытался обнять ее.
— Куда мы пойдем? — сказал шофер.
Они даже не знали, где будут ночевать.
— Пойдемте в гостиницу, — предложила
Тася.— Какая же здесь гостиница, золотуша ты моя, — хохотнул Елкин.
Они устроились на ночлег на окраине деревни у стариков-колхозников. Тася с любопытством рассматривала древние грубые скамьи, божницу, никогда не виданные ею полати.
Почти, по середине прихожей, служившей одновременно и кухней, стояла железная печка. В ней горели дрова. Труба осатанело гудела и выла. Елкин сушил над печкой рубаху, выпятив голую грудь, густо поросшую черными волосами, и рассказывал, как зимой сунул он кого-то в сугроб — только ноги одни виднелись. Он был не очень пьян, этот Елкин. А шофера развезло, тот дремал, сидя на полене, и Елкин то и дело толкал его в плечо.
— Нехорошо, вы ведете себя. — Тася сказала несмело, почти шепотом, уверенная, что он сгрубит в ответ. Но Елкин засмеялся:
— Глазищи-то какие у ней черные-пречерные. Так и блестят, так и стреляют. Ух!
Спали хозяева дома — старик со старухой. Забылся мертвецким сном на полу на тулупе шофер. Затухла печка. Тася лежала на кровати. Что-то не спалось ей, но она закрывала глаза, показывая, будто засыпает. А Елкин с папиросой в зубах терся возле и, видимо, стараясь казаться умным и вежливым, говорил:
— Что касательно полезности наших мест в отношении здоровья, то глядеть на это следует с положительной стороны. Люди у нас крепкие по здоровью, а особенно по нервности, и в этом сто очков вставят всяким там городским гаврикам и очкарикам. Особенно если на выносливость дело станет.
О, боже, как он надоел ей. Глаза прилипчивые, нос смешной — кривой, толстый, подбородок тяжелый, квадратный, губы оттопыренные.
— Оставьте же вы меня! — чуть не плача проговорила Тася.
Когда он вышел во двор, она вскочила с постели и залезла на печь. Хотела забраться на полати да что-то устрашилась. На печи валялось пар пять валенок и рваная одежонка. Кое-как примостившись и чувствуя странный покой и уют, она задремала.
Временами ей казалось, что кто-то входит в избу, выходит из нее, ругается, гремит опрокинутыми ведрами. И просыпаясь, вглядываясь в немую тьму избы, не могла понять — во сне чудились ей эти звуки или она слышала их наяву. А потом уже было явно нереальное. Будто сидит она в чайной с дружком своим бывшим, который на ее подруге женился. Он любовные слова говорит, прощения просит и вдруг грубо дергает ее за руку «Эй, ты!»
— Эй, ты, соседка, вставай давай! — слышит она голос Елкина.
Елкин стоит возле печи. Он в полушубке, сапогах и шапке. По избе ходит старуха-хозяйка и что-то бормочет себе под нос. Окна закрыты чернотой ночи.
— Сейчас катер пойдет. Почти до места допрет. Одевайсь живо, слышь!
Еле передвигая ноги, на ходу засыпая, бредет она вслед за Елкиным по вязкой грязи, проваливаясь в ямы и канавы. Берег реки обрывист, далеко внизу, как в бездне, светятся огоньки катера, создавая над водой синеватое сияние.
На катере везде наложены ящики, а между ними спят вповалку, храпя, мужчины и женщины — негде ногой ступить.
— Эй, золотце самоварное, — Елкин пнул в спину толстого мужика. — Освободи-ка место для дамочки.